• Сцена первая
  • Сцена вторая
  • Сцена третья
  • Сцена четвертая
  • Сцена пятая
  • Сцена шестая



  • страница2/5
    Дата29.01.2019
    Размер0.94 Mb.

    Джон Осборн Лютер Перевод – Bладимир Харитонов


    1   2   3   4   5

    Действие второе


    Интерьеры первого действия стремились выразить внутренний мир человека, зажечь среди темноты яркие, говорящие вещи. Теперь отдельные предметы приобретают более условный, более общий — и менее индивидуальный характер. Масштаб раздвинулся: уже не подсознание, а историческое время диктует поведение героев, и карикатура сменяет портрет, как в распространенных гравюрах того времени — у Дюрера, например.

    На авансцене, в углу, появилась богатой резьбы кафедра.



            1. Сцена первая

    Рыночная площадь в Ютебоге. 1517 год. К центру ее, украшенному флагами гостеприимных цехов, с громкой музыкой, под колокольный звон медленно движется процессия. Горят свечи, раздаются пение и молитвы, курится ладан. Во главе процессии на покрытой золотой парчой подушке несут папскую буллу. За ней проносят гербы папы и дома Медичи. С большим красным деревянным крестом появляется герой дня Тецель — доминиканец, инквизитор и прославленный своей ловкостью торговец индульгенциями. У него есть все, что необходимо церковному торгашу: густая копна седых волос, сильный, хорошо поставленный голос, вышколенный и отшлифованный в витийстве, и внушающее страх, притягательное обаяние влюбленного в свое дело специалиста по опоражниванию карманов бедных и сирых.

    У Тецеля принимают крест и водружают за его спиной.

    С креста свисает герб папы.

    Тецель. Вам известно, кто я и что? Или кто-нибудь из вас ничего не слышал обо мне, не знает, для чего я явился? Есть такие? Может, дитя неразумное, или какой-нибудь калека, или юродивый? Пусть скажется, если такой есть. Что — нет? Стало быть, все меня знают? Все знают, как меня зовут? Если так, очень хорошо, полный порядок. Но вдруг — я говорю: вдруг! — среди вас затесался глухой урод, который не внемлет? Тогда я должен прочистить ему уши святым мылом. А как с остальными? Надеюсь, они терпеливо переждут, пока я буду наставлять несчастного. Договорились? Я могу продолжать? Договорились, я спрашиваю? Можно продолжать?
    Пауза.
    Благодарствую. Так что же сказать нашему глухому уроду, который мыкается где-то среди вас? Нет, нет, не ищите его, а то спугнете и он упустит свой случай. Другого ведь может и не быть или будет, да слишком поздно. Ну, так. Какую добрую весть готовит для тебя этот славный день? Какую новость? Сейчас узнаешь! Кто этот монах с красным крестом? Кто его прислал, зачем он здесь? Не старайся догадаться — я все скажу сам. Я — Иоганн Тецель, доминиканец, инквизитор и субкомиссар архиепископа Майнцского, и привез я тебе не что-нибудь, а индульгенции. За них пролил кровь Иисус Христос, и, разнося индульгенции, мы, как хоругвь, несем наш красный крест, который у меня сейчас за спиной. Вглядитесь в него! Вглядитесь внимательно! Что там свисает с креста? Неужто не узнали? А ведь это герб его святейшества. Зачем же он свисает? Затем, что он-то и прислал меня сюда! Да, приятель, сам папа прислал меня к тебе с индульгенциями! Очень приятно, ты скажешь, только что они такое — эти индульгенции? Какой мне от них прок? А это самый дорогой, самый великодушный господний дар людям — вот что такое индульгенции. Говорю как на духу: я бы не променял своего дела на место святого Петра на небесах, потому что своими индульгенциями я уже спас больше душ, нежели он — своими проповедями. Скажешь — заврался поп, а мы и уши развесили! Тогда слушай внимательнее, приятель, сейчас будет про тебя. Взгляни на дело с такой стороны. За каждый смертный грех, говорит церковь, после исповеди и раскаяния грешнику полагается епитимья — при жизни или в чистилище — сроком на семь лет. Семь лет! Верно? Согласен? Ладно. Теперь отвечай: сколько смертных грехов ты совершаешь за один-единствен-ный день? Прикинь: всего только за один день. Сколько? Ну, какой-нибудь один грех — велика беда! Очень хорошо. А за месяц? За полгода? За год? И за всю жизнь? Что, душа в пятки ушла? И впрямь страшно! Ты и сложить-то эти годы не сможешь без конторщика. Наказания прибывают, годы множатся — да кому под силу этот счет? Что, хороша картина? Хуже не придумать, но, может, есть какой-нибудь выход? Да, есть. Есть выход, и с этой вот целью я кое-что привез для тебя: индульгенции, разрешительные грамоты. Покажите грамоты, чтобы все видели. Может, кто-нибудь не видит, ростом не вышел?

    Вот они, индульгенции, — все честь по чести: каждая в своем конвертике, с печатью, и какая-то из этих грамот может стать твоей уже сегодня, прямо сейчас, а не то ведь будет и поздно. Давайте подходите ближе, не бойтесь — меня раздавить не так просто. Хорошенько рассмотрите грамоты. Они отпускают любой грех. Готов поспорить, что в этих бесценных конвертиках хоть сейчас найду прощение любого греха, какой вам и не снился. Мне все равно какого греха. Даже если бы кто-нибудь замахнулся на Приснодеву Марию, на мать Христа, то и ему выйдет прощение, если он откупится.

    Не пожалеет отдать последнее. Думаете, преувеличиваю? По глазам вижу — думаете. А мне, если хотите знать, еще большие права даны. Мне даны полномочия распространять среди вас грамоты не только от грехов уже совершенных, но и прощать грехи, которых вы еще не совершили. (Пауза. Медленно.) И которые только намерены совершить.

    Вы можете задать мне законный вопрос: почему господь готов оказать мне такую великую милость? Ответ очень прост, друзья мои. На эти деньги мы сможем отремонтировать храм Петра и Павла в Риме, и равного ему не будет во всем мире. В великом этом храме покоятся не только святые апостолы Петр и Павел, но еще сотни тысяч мучеников и ни много ни мало сорок шесть пап. Уж не говорю о реликвиях вроде плата святой Вероники, неопалимой купины Моисея и вервия Иуды Искариота. Увы, этому замечательному старинному зданию грозит гибель, как и всему, что в нем содержится, если не собрать — и побыстрее — средства на его восстановление. (С едкой иронией.) Может, кто-нибудь не согласен, что мы делаем доброе дело? (Пауза.)…Отлично, и неужто, мой друг, за какую-то четверть флорина ты не купишь одну грамоту, чтобы в смертный час увидеть закрытыми врата, уводящие грешников на муки, и беспрепятственно пройти к райским кущам? Учтите еще такую вещь: эти грамоты помогают не только живым, но и мертвым. Каждый из вас потерял кого-нибудь близкого, и кто знает, каков a-то там его участь?! Им тоже пригодятся наши грамоты, и у вас на душе будет спокойнее. Пе робей, спеши сюда, подумай о близких, подумай о себе! Выкладывай двенадцать грошей или сколько скажут — и избавишь отца от вечных мук, а себя от верной беды. Пусть даже все твое имущество — только рубаха на теле: не жалей, господня милость дороже. Помни: как только в шкатулке стукнут деньги и звякнет колокольчик, из чистилища с песней вылетит душа. Нечего раздумывать. Доставай денежки! Да что, в самом деле? Или вместе с верой вы потеряли разум? Слушайте, ведь я сейчас уберу крест, запру от вас небесные врата и погашу солнце милосердия, проливающее сегодня на вас свои лучи! (С громким стуком швыряет в денежную шкатулку крупную монету.) Устранился господь от дел земных. Всю власть он поручил папе. Во имя отца и сына и святого духа. Аминь.


    В большой сундук звонким дождем падают монеты.
    Гаснет свет.

            1. Сцена вторая

    Монастырь августинцев в Виттенберге. 1517 год. Под единственной грушей сидит генеральный викарий августинского ордена Иоганн фон Штаупиц. Это пожилой тихий человек с мягким голосом, по натуре истовый созерцатель. Он глубоко уважает Мартина Лютера за проницательный ум, отзывчивое сердце, мужество и способность к решительным поступкам каковая черта вообще не в характере Штаупица. Однако он понимает, что даже при своих скромных возможностях в силах многое дать молодому человеку, который подходит к переломному моменту в своей жизни; соответственно в его отношении к Мартину почти невозможно отделить сочувствие от ласкового подтрунивания. Укрывшись в тени дерева, Штаупиц читает. Поют птицы. Подходит Мартин, простирается ниц. Штаупиц знаком велит ему подняться.

    Мартин (глядя вверх). Когда я прихожу, птицы, как по уговору, разлетаются.

    Штаупиц. К сожалению, птицы не имеют веры.

    Мартин. Может, они просто-напросто не любят меня.

    Штаупиц. Откуда им знать, что ты не причинишь им зла. Только и всего.

    Мартин. Испытываете на мне аллегорию?

    Штаупиц. Ты ее уже разгадал.

    Мартин. Неудивительно. С тех пор как я в монастыре, я сам сделался заправским мастером аллегорий. На прошлой неделе, например, разбирая третий стих третьей главы из «Послания к галатам», я в аллегорической форме говорил о посещении нужника.

    Штаупиц (цитирует стих). «Так ли вы несмысленны, что, начавши духом, теперь оканчиваете плотию?»

    Мартин. Вот-вот. По правде сказать, теологии мало проку от аллегорий: они способны лишь украсить дом, уже воздвигнутый на основаниях разума.

    Штаупиц. Добавлю, что многим из нас ты открыл двери этого дома. Когда я приехал сюда, я не мог и думать, что авторитет университета поднимется так высоко и в столь короткий срок. В этом твоя заслуга, Мартин.

    Мартин (искусно отводит комплимент). Если из монашества можно попасть на небо, я проделаю этот путь.

    Штаупиц. Я не об этом. Ты знаешь, что я не это имею в виду. Я говорю о твоих знаниях и о том, как ты применяешь их к делу, — я не касался монашества, если называть это твоим словом. У меня никогда не вызывал восторга твой аскетизм. И вот что удивительно: пи молитвами, ни бдениями, ни даже книгами ты себя не смирил. Все эти испытания и искушения, которым ты себя подвергаешь, в конце концов тебе нужны и полезны, как воздух.

    Мартин (сдерживаясь). Долго вы собираетесь меня учить?

    Штаупиц (подтрунивая). Конечно, долго. А зачем, спрашивается, ты пришел сюда? Посмотреть, как я сижу в саду? От нечего делать?

    Мартин. К слову сказать, после лекций и занятий у меня едва остается время на исполнение хотя бы главнейших требований устава.

    Штаупиц. Рад это слышать. Знаешь, почему ты так держишься за устав? Нет, нет, пожалуйста, оставь при себе свои ужасы. Я знаю, ты только потому дрожишь над уставом, что он прекрасным образом защищает тебя.

    Мартин. От чего же он защищает?

    Штаупиц. Ты превосходно меня понимаешь, брат Мартин, не разыгрывай невинность. Он защищает тебя от твоего собственного характера. Ты, например, говоришь, что преклоняешься перед авторитетом, но вот беда! — ты никого не хочешь слушаться. И, с преувеличенным вниманием относясь к уставу, ты попросту смеешься над авторитетом. Причина ясна: ты хочешь на место одного авторитета поставить другой — именно свой. Полно, Мартин, я не первый день здесь генеральный викарий и вижу, к чему идет дело. Ты, впрочем, не горюй: твоя слабость тоже служит тебе защитой, и крепче прежней.

    Мартин. Защитой? Вот этого я не чувствую.

    Штаупиц. Может быть, но ты защищен, чего совсем нельзя сказать о большинстве из нас.

    Мартин. Каким же образом я обрел эту удивительную защиту?

    Штаупиц. Довольно простым: ты предъявляешь к себе слишком высокие требования.

    Мартин. Не смею судить о заслугах своего сердца.

    Штаупиц. Дорогой мой друг, я вот тысячи раз клялся перед господом жить благочестиво, но разве я исполнил свои обеты? Конечно же, нет. Так лучше совсем ничего не обещать, чем обещать и не исполнить. И, когда я оставлю этот мир и господь сопоставит все мои обеты с добрыми делами, я буду отвержен и погибну — если только во имя Христовой любви господь не явит милосердие.

    Мартин. Ты полагаешь, я чересчур ношусь со своей болью?

    Штаупиц. Трудно сказать, Мартин. Мы с тобой очень разные люди. Да, ты слишком носишься с собою, но ведь у большого человека и боль сильнее. Есть люди, которые могут сказать о себе словами апостола Павла: «Я умираю каждый день».

    Мартин. Скажи, отец, тебя никогда не мучило чувство, что ты принадлежишь умирающему миру?

    Штаупиц. Нет, наверное, нет.

    Мартин. Мы доживаем последний век. Все выпито, впереди только темное донышко.

    Штаупиц. Ты говоришь про судный день?

    Мартин. Нет. Страшный суд вдруг не грянет — он вершится уже сейчас, здесь.

    Штаупиц. Ну, слава богу, — так еще можно жить.

    Мартин. Я вызрел в кишках мира, он напрягся, и скоро мы освободим друг друга.

    Штаупиц. Все это не ново: мир проклят, мир погибает, впереди никакой надежды. Так было и будет всегда. Что с тобой? Зачем эти гримасы?

    Мартин. Ничего особенного, отец, сейчас пройдет.

    Штаупиц. Что пройдет? Ты почему держишься за живот? Тебе больно?

    Мартин. Уже хорошо. Все прошло.

    Штаупиц. Не понимаю — что прошло? Ты и раньше, я помню, хватался за живот. Что у тебя?

    Мартин. Запор.

    Штаупиц. С тобой всегда какая-нибудь история, брат Мартин! Колики, бессонница, вера, достойные дела, фурункулы, понос, больной живот — не одно, так другое! Твои свирепые посты…

    Мартин. То же говорит мой отец.

    Штаупиц. Он производит впечатление разумного человека.

    Мартин. Да, он человек разумный, и, знаете, он тоже теолог. Я совсем недавно это ронял.

    Штаупиц. Разве он не угольщик?

    Мартин. Угольщик, да, но много лет назад он сделал открытие, до которого я, например, докопался с большим трудом.

    Штаупиц. Ничего странного. Истина иногда таится в таких местах, где ее скорее отыщет человек простой.

    Мартин. Коротко говоря, он всегда знал, что одними делами человек не спасется. Правда, он не говорил, что на первом месте стоит вера.

    Штаупиц (цитирует на память). «Да, такова жизнь, и никакими делами тебе не переделать ее».

    Мартин. Опять слышу родимого отца.

    Штаупиц. Тебе не удастся перекроить человека, Мартин.

    Мартин. Тебе тоже.

    Штаупиц. Само собой, и доказал ты это своими комментариями к Евангелиям и «Посланиям святого Павла». Вообще говоря, не забывай: твой отец тоже дал обет бедности, хотя это выглядит совсем не так, как у тебя. Случилось это в тот день, когда он признался тебе — и себе в первую очередь, — что чувствует себя на своем месте, во всяком случае своим местом в жизни он доволен.

    Мартин. Свинья валяется в своей грязи и тоже собой довольна.

    Штаупиц. Верно.

    Мартин. Отец не может понять ничего нового — уставится как баран на новые ворота. Так иные смотрят на крест и ничего не видят. Им понятно только отпущение грехов.

    Штаупиц. Одно я тебе обещаю, Мартин: зрителем ты не будешь, но только участником.

    Мартин. Ты всегда как-то умудряешься успокоить меня.

    Штаупиц. Иные люди обходятся глотком воды, хотя, может, им было бы лучше испытывать великую жажду. Как живот?

    Мартин. Лучше.

    Штаупиц. Для настоящего раскаяния мало уповать на господне прощение: нужно сознавать, что бог уже простил. Ты должен допить свое до темного донышка, ибо так господь испытывает тебя. Вспомни о муках Христа. Ты как-то рассказывал, что, отпуская тебя в монастырь, твой батюшка назвал себя посаженым отцом при невесте. Он опять прав. Ты невеста, и, как будущая мать, — жди своего часа. А когда на тебя сойдет господня благодать и душа исполнится святого духа, — оставь молитвы и расслабься.

    Мартин (с улыбкой). Трудная роль.

    Штаупиц (тоже улыбается). Согласен, для тебя — очень трудная. Знаешь, герцог жаловался на тебя.

    Мартин. Почему? В чем я провинился?

    Штаупиц. Опять читал проповедь против индульгенций.

    Мартин. Ах, это… Я был очень сдержан…

    Штаупиц. Знаю я, какой ты сдержанный на кафедре. Бели мне и приходится иногда задумываться о чем-нибудь ужасном, то только по твоей милости: ты когда-нибудь расшатаешь все ступени от страха. Откуда этот беспамятный страх? Как ты боялся стать доктором богословия! И, не нажми я на тебя, ты бы так и не стал им. «Я слишком слаб, у меня мало сил. Мне недолго жить». Помнишь, как я тебе ответил?

    Мартин. «Не волнуйся, господу хватает работы на небе, не спеши без спросу».

    Штаупиц. Правильно, и герцог возместил все расходы по твоему продвижению. Признаться, он говорил со мной очень резко. Он сказал, что ты даже упомянул о святых реликвиях в дворцовой церкви, зная, что в большинстве своем они приобретены на деньги от индульгенций. Ты что-нибудь говорил о реликвиях?

    Мартин. Говорил, но не о реликвиях из дворцовой церкви. Я в самом деле что-то сказал о человеке, который хвастает, что у него есть перо из крыла архангела Гавриила.

    Штаупиц. Да, да, я слышал про такого.

    Мартин. И об архиепископе Майнцском, который якобы поддерживает огонь от неопалимой купины Моисея.

    Штаупиц. А вот этого не надо бы говорить.

    Мартин. И больше ничего, только спросил, как могло случиться, что из двенадцати Христовых апостолов восемнадцать погребены в Германии.

    Штаупиц. В общем, герцог хочет сам послушать твою следующую проповедь, и лучше тебе не касаться этого предмета. Если можешь, конечно. Учти, ведь скоро праздник всех святых, и эти реликвии откроют для народа. Герцог — неплохой человек, он гордится своим собранием реликвий, и оскорблять их не стоит.

    Мартин. Я старался не касаться этого предмета, пока не уверился в своей правоте. Но и потом я говорил очень сдержанно и мало.

    Штаупиц. Хорошо, но что же ты все-таки сказал?

    Мартин. Что нельзя заключать сделки с богом. Так начинается ересь — иудейская, турецкая, пелагианская.

    Штаупиц. Так. Сдержанная речь. Продолжай.

    Мартин. Еще я сказал, что благословлять эту сделку — затея недобрая. Каждому дана своя жизнь и свой образ смерти, и, кроме тебя самого, никто не волен ими распоряжаться. Я прав?

    Штаупиц (с сомнением). Пожалуй, и прав, но непонятно, почему твои проповеди так популярны.

    Мартин. Ну нет, многие сидят, побелев от ненависти, я ведь вижу. Я вижу их лица, тут обольщаться нечем. Кстати, я хотел тебе кое-что сказать.

    Штаупиц. О чем?

    Мартин. Все о том же. На днях я говорил с одним сапожником. У него умерла жена. Я спрашиваю: «Что ты для нее сделал?» Отвечает: «Похоронил и препоручил ее душу господу богу». «Но ты отслужил мессу за упокой ее души?» «Нет, говорит, зачем? Она и так попала в рай». Тогда я спрашиваю: «Откуда ты можешь это знать?» А он: «Вот доказательство». И достает из кармана индульгенцию.

    Штаупиц. Мда…

    Мартин. Показывает грамоту и говорит: «Ежели ты опять скажешь, что нужна месса, значит, мою жену надул наш святейший отец папа. А коли не он, тогда священник, который мне это продал».

    Штаупиц. Тецель.

    Мартин. Он самый.

    Штаупиц. Ах, вымогатель!

    Мартин. Про него рассказывают еще одну историю, и, наверно, это правда, поскольку я слышал ее от разных людей. Будто бы некий саксонский дворянин слушал Тецеля в Ютебоге. Когда Тецель свернул свой балаган, дворянин попросил его разъяснить одно место из речи: что он — я имею в виду Тецеля — имеет власть прощать грехи, которые человек еще только намерен совершить. Тецель надулся отважности — ты знаешь, какой он бывает, — и говорит: «Вы плохо слушали. Конечно, я могу прощать не только совершенные грехи, но и те, которые человек собирается совершить». «Прекрасно, — отвечает дворянин, — это то, что нужно. Я, видите ли, хочу отомстить своему врагу. Не бойтесь, я не буду убивать. Просто слегка припугну. Достаточно десяти гульденов за индульгенцию, чтобы раз и навсегда очистить душу?» Тецель поломался, но на тридцати гульденах они договорились. Человек унес разрешительную грамоту, а Тецель поехал работать дальше, в Лейпциг. И где-то в лесу между Лейпцигом и Треблином на него напали разбойники и здорово поколотили. Лежит он в луже крови и видит: один из этой шайки — тот самый саксонский дворянин. А разбойники уже уносят сундук с деньгами. Едва поправившись, Тецель спешит в Ютебог и тащит дворянина в суд. Что же делает наш дворянин? Он извлекает разрешительную грамоту и показывает ее самому герцогу Георгу! Дело прекращается.

    Штаупиц (рассмеявшись). Ну ладно, поступай как знаешь. Только будь осторожен. Я-то с тобой целиком согласен, но крепость своих убеждений ты испытаешь, когда кое-кто другой выскажет тебе свое неудовольствие.

    Мартин. Отец, я понимаю значение лишь громко сказанных слов.

    Штаупиц. А так, наверно, и надо понимать Слово. Слово есть я, и я есть Слово. Но будь благоразумен. Бери пример с Эразма: он, в сущности, не попадал в серьезные переделки, а между тем гнет свою линию.

    Мартин. Такие люди, как Эразм, меня не похвалят, потому что я одним духом говорю о свиньях и о Христе. Мне пора идти.
    Пытается незаметно обхватить руками живот.
    Штаупиц. Может быть, ты прав. Эразм — прекрасный ученый, но многие из этой публики задирают перед тобой нос только потому, что любят уколоть латынью, а ты дерзишь на простом немецком языке. Что с тобой? Опять живот? Господи боже мой! Я кончаю, Мартин, — последнее: если человек взял в руки меч, он однажды обнажит его, даже ценою собственной гибели. Но никогда человек не должен жить с мечом у пояса. И еще: помни, что ты начал свое дело во имя господа нашего Иисуса Христа. Поступай, как тебе велит господь, но постарайся не забыть, что писал об одном философе святой Иероним. Тот философ ослепил себя, дабы обрести большую свободу в познании. Береги глаза, сын мой, и, пожалуйста, сделай что-нибудь со своим животом.

    Мартин. Сделаю. Я им хорошего духа подпущу в Рим. (Уходит.)
    Звонят церковные колокола.

            1. Сцена третья

    На паперти дворцовой церкви в Виттенберге. 31 октября 1517 года. В храме идет заутреня, слышно пение. На ступенях сидит грязный, полуодетый мальчик и во что-то сосредоточенно играет. Входит Мартин. У него в руках длинный свиток — это его девяносто пять тезисов против индульгенций. Поднимается по ступеням. Заметив увлеченного игрой мальчишку, останавливается и завороженно смотрит на него. Вскоре мальчик замечает постороннего, бросает игру и рассеянно смотрит по сторонам, пытаясь отвлечь от себя внимание. Нерешительно переступив, Мартин протягивает к нему руку. Мальчик смотрит на его руку серьезно и с опаской, потом медленно, спокойно поднимается и с унылым видом убегает. Мартин смотрит ему вслед, потом быстро сходит по ступеням и поднимается на кафедру.

    Мартин. Для сегодняшней проповеди я взял семнадцатый стих из первой главы «Послания к римлянам» святого апостола Павла: «В нем открывается правда божия от веры в веру». (Пауза.) Мы переживаем опасное время. Вы можете думать иначе, но с тех пор, как на землю впервые пролился свет, нынешнее время, пожалуй, самое трудное. Может, все не так плохо, хотя хуже, кажется, уже некуда, но одно важно: мы просто обязаны признать, что время наше и опасное и трудное. Мы, христиане, по наружности кажемся мудрыми, внутри же нас поселилось безумие, и в построенном нами Иерусалиме процветают такие богохульные дела, что в сравнении с ними проделки иудеев — только детские проказы. Пусть человек знает греческий и древнееврейский — это еще не основание считать его добрым христианином. Иероним знал пять языков, но по своему значению он ниже Августина, который знал только один. Эразм, конечно, со мной не согласится, но, может быть, однажды господь просветит и Эразма. Слушайте дальше! Без Христа человек пуст, он пустая скорлупа. Мы смирились с ней! Тут пустые люди, там пустые погремушки. Хотите знать, как выглядят эти погремушки? Сегодня канун праздника всех святых, и для вас откроют святые реликвии. Это как раз для тех, кто алчет наполнить жизнь погремушками, зрелищем внушительной процессии и пышной мишуры, в которой покоятся скорбные вещи. Вы затеплите свечи и будете просить чуда: убереги от рожи, святой Антоний! Спаси от падучей, святой Валентин! Пронеси чуму, святой Себастьян! Защити от огня, святой Лаврентий! Уйми больной зуб, святая Аполлония! Помоги, святой Людовик, — пиво киснет! Завтра вы проторчите долгие часы у дворцовой церкви, чтобы краешком глаза увидеть зуб святого Иеронима, четыре кости святого Иоанна Златоуста и столько же — святого Августина да еще шесть костей святого Бернарда. Взявшись за руки, дьяконы образуют цепь, станут вас осаживать, но вы из последних сил будете продираться вперед и глазеть на четыре волоска из головы богоматери, на обрывки ее пояса, на ее покров с пятнами сыновней крови. Вы останетесь ночевать на улице, будете спать среди мусора, чтобы потом, как птицы на вертеле, пялить глаза на лоскуты от пеленок, на одиннадцать деревяшек от ясель, на соломинку из кормушки и на золотую вещицу, которую своими руками изготовили три волхва. Ваша пустота всполошится при виде пряди из бороды Иисуса, гвоздя, пронзившего его руку, хлебных крошек с тайной вечери. Скорлупа тянется к скорлупе, пустым людям нужны пустышки.

    Находятся люди, которых беспокоит такое положение, но они пишут на латыни, для ученых. А кто выскажет все это на ясном немецком языке?! Кто-то должен решиться. Ибо вы должны понять, что спасения никогда не дадут ни индульгенции, ни святые дела и никакие вообще дела на земле. Я это понял, когда сидел в своей башенке, в монашеской потельне, как вы это называете. Я мучился над текстом, который я вам привел: «В нем открывается правда божия от веры в веру, как написано: „Праведный верою жив будет“». Повесив голову, словно мальчишка на горшке, я не имел сил глубоко вздохнуть от болей в животе; мне казалось, что снизу меня рвут смертные зубы огромной крысы, тяжелой, мокрой, чумной крысы. (Словно борясь с приступом боли, суставами пальцев разминает живот. Пот струится по его лицу.) Я думал о правде божьей и хотел, чтобы его Евангелие не было написано, чтобы люди его не знали. Он потребовал моей любви — и сделал меня недостойным своего благоволения. И я сидел на острие своей боли, пока не вышли и не раскрылись слова: «Праведный верою жив будет». Боль сразу ушла, стало легче, я смог подняться. Явилась жизнь, которую я терял. Не праведными делами человек делается праведным. Если человек праведен, и дела его праведны. А если человек не верует в Христа, то смертны не только его грехи, но и добрые дела. Вот как я мыслю: разум — это дьяволова блудница, рожденная от вонючего козла по имени Аристотель, который верил, что добрые дела делают доброго человека. Но истина в том, что праведный спасется одной верой. Мне никто не нужен — лишь сладчайший избавитель мой и посредник Иисус Христос, и, пока хватит голоса, я буду славить его одного, а кому не угодно присоединиться, тот пусть воет свое, ему виднее. Если нас покинут, пойдем за покинутым Христом. (Тихо творит молитву, сходит с кафедры, поднимается к церковным дверям и прибивает к ним свои тезисы. Уходит.)


    Из храма, нарастая, поднимается пение.

            1. Сцена четвертая

    Дворец Фуггеров в Аугсбурге. Октябрь 1518 года. Па заднике воспроизведена одна из сатирических гравюр тех лет: например, папа в виде играющего на волынке осла или кардинал в шутовском колпаке. Можно воспользоваться карикатурой Гольбейна: папа болтается на носу у Лютера. Одним словом, у режиссера и художника здесь богатый выбор. За столом сидит Фома де Вио, он же кардинал Каетан, генерал ордена доминиканцев и самый знаменитый его теолог, папский легат, верховный представитель Рима в Германии. Ему под пятьдесят, но выглядит он моложе. Отличается гибкостью и широтой взглядов, в чем являет полную противоположность тупому фанатику Тецелю, который как раз появляется на сцене.

    Тецель. Он здесь.

    Каетан. Вижу.

    Тецель. Как вас понимать?

    Каетан. Вижу по твоему лицу. Штаупиц с ним?

    Тецель. Да. Этот хоть вежливый человек.

    Каетан. Я знаю Штаупица. Это прямой и честный человек, и сейчас он, наверно, чувствует себя глубоко несчастным. Сколько известно, он очень расположен к этому монаху. А это нам кстати.

    Тецель. Да, ему не по себе. Августинцы все такие — никакой выдержки.

    Каетан. Что доктор Лютер? Он что-нибудь может сказать в свое оправдание?

    Тецель. Он за словом в карман не лезет. Я ему сказал: ты бы запел по-другому, когда бы наш господин папа дал тебе хорошую епархию и право продавать индульгенции на восстановление своего храма.

    Каетан. О боже! И что же он ответил?

    Тецель. Он…

    Каетан. Ну?

    Тецель. Он спросил, чем лечилась моя мать от сифилиса.

    Каетан. Отлично его понимаю. Вы грубый народ, немцы.

    Тецель. Он свинья.

    Каетан. Не сомневаюсь. В конце концов, ваша страна славится свиньями.

    Тецель. Я ему напрямик сказал: здесь ты не дома. Итальянцы тебе не пара. Они тонкие и опытные противники, а не просто книжники. Тебя через пять минут швырнут в огонь как миленького.

    Каетан. А он?

    Тецель. Он сказал: «Я сам однажды был в Италии и особой тонкости в итальянцах не заметил. Они, как собаки, подпирают ногой стены».

    Каетан. Надеюсь, он не застал за этим занятием кардиналов. Некоторые на это вполне способны, уж я-то знаю. Ну ладно, давайте сюда вашего грубияна.

    Тецель. А Штаупиц?

    Каетан. Пусть ждет за дверью. Пусть поволнуется.

    Тецель. Слушаюсь, ваше высокопреосвященство. Надеюсь, он будет вести себя прилично. Я его предупредил.
    Тецель выходит и вскоре возвращается с Мартином, Мартин проходит вперед, простирается ниц перед Каетаном, Затем по знаку Каетана поднимается на колени. Каетан внимательно рассматривает его,
    Каетан (любезно). Пожалуйста, встаньте, доктор Лютер. Так вы, стало быть, и есть тот самый несговорчивый доктор? Мне вы не кажетесь несговорчивым. Вы как — действительно несговорчивы?

    Мартин. Это только слова, которыми человека хотят загнать в оглобли.

    Каетан. Не понимаю.

    Мартин. Такие слова ничего не говорят, а лишь клевещут на человека.

    Каетан. Именно так. У меня никогда не было сомнения, что вас неверно истолковывают, или, как вы говорите, на вас клевещут. Каков, однако, сюрприз! Я думал: войдет ковыляющей походкой старикашка богослов с пыльными ушами, и через какие-нибудь полчаса Тецель забодает его насмерть. А вы сами — вон какой веселый и резвый бычок! Сколько тебе лет, сынок?

    Мартин. Тридцать четыре, досточтимый отец.

    Каетан. Тецель, он совсем мальчик — как же ты не сказал мне? А сколько времени ты носишь докторский перстень?

    Мартин. Пять лет.

    Каетан. Значит, тебе было всего двадцать девять лет? Воистину подтверждаются чудеса, которых я о тебе наслышался. Молодой человек с незаурядными способностями — тай оно, верно, и есть. Я полагал, во всей Германии не сыщется доктора моложе пятидесяти лет.

    Тецель. Я таких не знаю.

    Каетан. Просто-напросто их нет. Признаться, я потрясен, что такая честь выпадает человеку молодому и в свои двадцать девять лет все-таки мало знающему жизнь. (Лукаво улыбается.) Должно быть, твой отец гордится тобой.

    Мартин (раздраженно). Ничуть. Он был разочарован и сулил всяческие беды.

    Каетан. Вот как? Впрочем, все отцы одинаковы, все они любят чем-нибудь постращать себя в светлую минуту. Однако к делу. Я обещал Тецелю, что мы долго не задержим друг друга. Но вперед хочу сказать одну вещь: мне обидно, что ты просил у императора охранную грамоту. Мой сын, это было совсем ни к чему делать, и, поверишь ли, весьма прискорбно видеть, какого ты о нас мнения, как в тебе нет доверия к своей матери-церкви и к людям, которые сочувствуют тебе всем сердцем.

    Мартин (сбит с толку). Я…

    Каетан (мягко). Теперь это не имеет значения, сделанного не воротишь, и в конечном счете это даже не так важно. Твой генеральный викарий тоже пришел?

    Мартин. Он за дверью.

    Каетан. Я давно знаю Штаупица. У тебя прекрасный друг, Мартин.

    Мартин. Я знаю. Я очень его люблю.

    Каетан. И он тебя тоже, я уверен. Ах, сын, дорогой мой сын, в какое смешное и неловкое положение мы попали! Какое скучное и неприятное дело — и ради чего?! Орден опозорен, а Штаупиц — старый человек, с него требовать трудно, где ему справиться? На него рассчитывать поздно. Приходится мне браться за дело, а легату-итальянцу работать в вашей стране совсем не сладко, поверь мне. Люди так и норовят делать все поперек, сам знаешь. Национальное чувство и прочее — я очень это уважаю, но работать в таких условиях трудно, а нынешние разногласия подлили масла в огонь, и я просто не придумаю, как мне быть с моей комиссией. Ты понимаешь, о чем я говорю? Дело касается вашего герцога Фридриха. Это прекрасный и честный человек каких мало, и его святейшество особенно его ценит и отмечает. Мне поручено вручить герцогу Золотую Розу. Понимаешь теперь?.. Ну, и новые индульгенции для его дворцовой церкви. А как повернулось дело? По всей Германии поднялись волнения, шум, и герцог вряд ли решится принять орден и индульгенции. Естественно, он пытается найти для всех приемлемое и справедливое решение. Он много лет мечтал получить Золотую Розу, а все-таки против тебя он не выступит. Он совершенно прав, я его понимаю. Я знаю, он очень уважает тебя, ценит некоторые твои идеи, хотя с большинством положений не соглашается, он мне это — сам говорил. Нет, у меня его позиция вызывает безусловное уважение. Так вот, дорогой мой сын, видишь, в какую неприятность мы все угодили? Что будем делать? А? Герцогу плохо, мне плохо, плохо его святейшеству, и тебе, сынок, тебе тоже очень плохо.

    Мартин (официальным тоном, словно читает заранее составленный ответ). Досточтимый отец, по вызову его святейшества папы и по распоряжению моего милостивого господина курфюрста Саксонского я явился к вам как смиренный и почтительный сын святой Христовой церкви и признаюсь в том, что действительно опубликовал предложение и тезисы, которые мне приписывают. Я готов со смирением выслушать, в чем меня обвиняют, и, если окажусь не прав, я с готовностью приму истину, в которой меня наставят.

    Каетан (теряя терпение). Сын мой, своим выступлением против индульгенций ты переполошил всю Германию. Я знаю, ты весьма образованный доктор, у тебя появились даже единомышленники. Но если ты хочешь оставаться в лоне церкви и вернуть отеческую милость папы, то потрудись меня выслушать. Передо мной три рекомендации, которые наш святой отец папа Лев Десятый распорядился довести до твоего сведения. Первое: ты должен признать свои заблуждения и отречься от своих ошибок и проповедей. Второе: ты должен обещать, что никогда в будущем не станешь распространять свои мнения. И третье: впредь ты должен вести себя сдержаннее и избегать всего, что может оскорбить, опечалить и смутить церковь.

    Мартин. Можно видеть инструкцию папы?

    Каетан. Нет, любезный, нельзя. От тебя требуется одно: исповедаться в грехах, строго следить за своими словами и не уподобляться псу, который возвращается к своей блевотине. И, когда ты все это исполнишь, я уполномочен святейшим восстановить все в прежнем порядке.

    Мартин. Это я понял. Я только хочу, чтобы мне указали, в чем я заблуждаюсь.

    Каетан. Если настаиваешь. (Очень быстро, скороговоркой.) Вот хотя бы эти два положения, от которых ты должен отказаться прежде всех остальных. Первое — что в сокровищницу индульгенций якобы не включаются страдания и муки господа нашего Иисуса Христа. Второе — что человек, принявший святое причастие, должен верить в милосердие, которое ему явлено. Этого мало?

    Мартин. Я основываюсь на Святом писании.

    Каетан. Только папа обладает властью и авторитетом в вопросах веры.

    Мартин. Исключая Святое писание.

    Каетан. Включая Святое писание. Откуда такие мысли?

    Тецель. Только папа может решать вопросы христианской веры. Только он и никто другой может толковать Святое писание, одобрять или осуждать мнения ученых, церковных соборов и старых отцов. Решение папы непогрешимо, когда оно касается христианской веры, а также всего, что служит к спасению человека.

    Мартин. Ты повторяешь свои тезисы.

    Тецель. Которые твои виттенбергские студенты сожгли на рыночной площади… Очень похвально…

    Мартин. Я не имею к этому отношения, уверяю тебя.

    Каетан. Разумеется. Брат Иоганн ничего подобного и не думает.

    Мартин. Я за весь мир не ответчик.

    Тецель. В твоей ереси нет ничего нового. Она ничем не отличается от ереси Виклифа или Гуса.

    Каетан. Пожалуй, верно, но все-таки не будем отказывать просвещенному доктору в новаторстве. Новая ересь? Ее могли придумать задолго до тебя. Вообще говоря, я не думаю, что возможна каждый раз новая ересь. Если ересь прорастает в тебе самом, вот тогда она и есть новая ересь, а ты-нечаянный еретик.

    Тецель. Придет время, и ты вынужден будешь отчитаться перед всем миром, и тогда всякий поймет, где ходит еретик и схизматик. Это станет ясно даже тем, кто проспал царство небесное и не нюхал Библии. Даже они поймут, что вы сами себя осудили, когда, нелепо мудрствуя, переводили бумагу, строчили целые книги, движимые презрением ко всему и бесстыдством. Благодарение небу, такие люди чересчур зарываются. Ты играешь нам в руку. Помяни мое слово, брат Мартин: через месяц ты будешь жариться на огне.

    Мартин. Ты получил свои тридцать сребреников. Ради Христа, почему ты еще никого не предал?

    Каетан (Тецелю). Думаю, пора проведать Штаупица.

    Тецель. Слушаюсь, ваше высокопреосвященство. (Кланяется и уходит.)

    Каетан. На самом деле он получает восемьдесят гульденов в месяц и еще на мелкие расходы.

    Мартин. А как же обет бедности?

    Каетан. Как большинство одаренных людей, ты, сын мой, простая душа. Я совсем недавно узнал, что он сумел прижить двоих детей. Вот тебе и другой обет. Ничего! Ему это не пройдет даром, я тебе обещаю. Ты уже славно продырявил его барабан. Между прочим, доминиканцы относятся к тебе очень плохо. Мне ли не знать, ведь я их генерал. И это понятно: они привыкли распоряжаться. Францисканцы почти поголовно неряхи и плаксы и вдобавок обретаются в блаженном невежестве. А вот среди вас водятся ученые и кандидаты в политики.

    Мартин. Я не рассчитывал, что мои тезисы получат такую огласку.

    Каетан. Да уж дальше некуда!

    Мартин. Вероятно, их много перепечатывали, и потому они получили такое широкое распространение.

    Каетан. Да, они походили по рукам: теперь о них толкуют всюду, где живет имя Христово.

    Мартин. Святой отец, я чту и всегда буду чтить святую римскую церковь. Я домогался истины, и все, что я высказал, мне по-прежнему кажется правдой, истиной и делом христианина. Но я человек и могу ошибаться — пусть мне укажут, в чем мое заблуждение.

    Каетан (сердито). Оставь высокомерие, сын мой, прибереги его для более интересной встречи. Я бы давно мог отослать тебя в Рим, и никакой немецкий князь не помешает мне это сделать. Иначе томиться ему у небесных врат, как прокаженному.

    Мартин (больно задетый), Повторяю: я пришел выслушать все обвинения, которые вы можете мне предъявить.

    Каетан. Нет, ты не за этим вызван.

    Мартин. Я готов представить мои тезисы на суд университетов Базеля, Фрайбурга, Лувена или Парижа…

    Каетан. Боюсь, ты не вполне уяснил ситуацию. Я здесь не для того, чтобы вступать с тобой в дискуссию — ни теперь, ни позже. Римская церковь — венец светского, гражданского мира, и того, кто однажды обрел веру, а потом отпал, церковь может передать в руки гражданской власти. Вряд ли нужно напоминать, что с бунтовщиками борются и бунтовщиков изводят отнюдь не доводами рассудка. (Вздыхает,) Заговорились мы, сын мой, а время позднее. Нужно отрекаться. Поверь, я хочу как можно скорее покончить с этим делом.

    Мартин. Одни стремятся отыскать истину, другим выгоднее ее убить. Мне безразлично, что нравится и что не нравится папе. Он человек.

    Каетан (сухо). Это все?

    Мартин. Наверно, он хороший человек и ничем не хуже других пап. Но этого мало для мира, который жаждет перемен, реформации. А для нее, смею думать, люди уже созрели.

    Каетан. Дорогой мой друг, подумай, все взвесь и постарайся найти какой-нибудь выход. У меня одно желание: примирить тебя с церковью и ее высочайшим первосвященником. Отрекись, сын мой, за это молится наш святой отец.

    Мартин. Но разве вы не хотите обсудить…

    Каетан. Обсудить! Я ничего с тобой не обсуждал и не намерен обсуждать! Если тебе нужен диспут, пусть тобой займется Экк.

    Мартин. Иоганн Экк? Профессор из #Ингольшптадта?

    Каетан. Ты, кажется, не очень высокого мнения о нем?

    Мартин. Богословие он знает.

    Каетан. Он известен участием в диспутах.

    Мартин. Ничего странного. Пресный стиль, рассудительная сдержанность — в этом еще многие видят мудрость.

    Каетан. То есть он не такой новатор, как ты…

    Мартин. Я совсем не новатор, я даже не наставник, да и священник я никудышный. Я знаю, что Иисус Христос обойдется без моих трудов и служб.

    Каетан. Ну, хорошо, Мартин, раз ты этого хочешь — изволь, я выскажу свои возражения, а точнее, кое-что тебе открою, ибо есть вопросы выше твоей безопасности и жизни, есть интересы, перед которыми ничто и я, и ты, и наша затянувшаяся беседа в этой комнате. Да, некоторые вроде тебя любят нападать на христианство, у них чешутся руки перепахать его вдоль и поперек, но ответь мне прямо, начистоту: что ты будешь строить на его месте?

    Мартин. Сухую руку лучше отнять, а гнойник вскрыть и молиться, чтобы из гнили и дряни вырастала чистота и сила.

    Каетан. Но как же так? Сын мой, ты замахиваешься на самую совершенную в мире организацию!

    Мартин. Кого-нибудь всегда устраивает болезнь, которая сушит или насылает скверну. Но больное место нужно прижигать без колебания.

    Каетан. Так-таки без колебания? А скажи мне, пожалуйста: вот, допустим, ты уничтожил палу — куда ты потом себя денешь?

    Мартин. Не знаю.

    Каетан. Вот именно, без него тебе нечего делать. Он тебе нужен, Мартин, для твоей охоты он тебе еще нужнее, чем ему самому нужен его дурацкий кабан. Ты понимаешь меня? Папы всегда были и всегда будут, даже если их называют как-нибудь иначе. Покуда есть такие люди, как ты, без пап не обойтись. Мой сын, ты ведь не революционер, как в добрые старые времена: ты самый настоящий мятежник, а это совсем особый зверь. Ты не тронешь папу — и не потому, что свергнуть его тебе не по плечу, а потому, что эта задача слишком мала для тебя.

    Мартин. Наверно, мой генеральный викарий беседовал…

    Каетан (презрительным тоном). Я могу тебя раскусить и без подсказки Штаупица. Очень может случиться, что некоторые обманувшиеся люди увидят в тебе даже вождя своей революции, но ты ведь не хочешь ломать порядок — ты хочешь его установить. Ты думаешь справиться один, все переломать и перестроить. После тебя, ты думаешь, никто ничего не переправит. Я читал некоторые твои проповеди о вере. Знаешь, о чем они все говорят, все до единой?

    Мартин. Не знаю.

    Каетан. Они говорят: я рвусь к ясности, я бьюсь за нее, как припадочный, как зверь, попавший в тиски сомнений.
    Мартину нехорошо, ему стоит огромных сил не выдать свою боль.
    Ты не понимаешь, чем все может кончиться? Людей можно навсегда оттолкнуть и предоставить самим себе, бросить без помощи, без поддержки.

    Мартин. Простите, ваше высокопреосвященство, я устал с дороги и боюсь, что силы оставляют меня…

    Каетан. Они будут беспомощны и беззащитны, потеряв свою матерь-церковь, камень Петров — пусть даже все это далеко не безупречно. Разреши им грешить, мой сын, и получать свои крошечные индульгенции. Велика важность! Зато спокойно…

    Мартин (почти в истерике). Спокойно! Мне… меня это не волнует!

    Каетан. Мы живем в кромешной тьме, и она все сгущается. Как же людям найти бога, если они предоставлены самим себе и каждый заброшен и знает только о себе?

    Мартин. Пусть ищут.

    Каетан. Прошу, очень тебя прошу, сын мой: отрекись.
    Пауза.
    Мартин. Не могу, святой отец.
    Пауза.
    Каетан. У тебя нездоровый вид. Ступай отдохни. (Пауза.) Само собой разумеется, ты будешь удален из ордена. Мартин. Я…

    Каетан. Да?

    Мартин. Ваша власть, ваше высокопреосвященство. Вы представите мое дело на суд папы?

    Каетан. Всенепременно. Пришли ко мне Тецеля.
    Мартин простирается ниц, затем поднимается на колени.
    (Он раздражен, но умело скрывает это.) Послушай. Настанет время, когда человека не оставят в покое даже после его слов: «Я знаю латынь, я христианин». Между людьми встанут преграды, самые разные преграды. Конца им не будет видно.
    Мартин встает и уходит. Возвращается Тецель.
    Тецель. Отрекся?

    Каетан. Нет, конечно. Этот человек ненавидит самого себя. Если он взойдет на костер, Тецель, тебе предстоит удовольствие начертать: лишь других он умел любить.

            1. Сцена пятая

    Охотничий домик в Мальяне, Северная Италия. 1519 год, Висит герб дома Медичи — бронзовые шары. На сцене молодой управляющий папского двора Карл фон Мильтиц. Издали доносятся крики, возбужденные возгласы. Входит папа Лев X, с ним егерь, собаки и доминиканцы. На папе богатый охотничий костюм, высокие сапоги. В каждом его движении беззаботность, культура и ум. Он до крайности подвижен и прежде всех умеет схватить суть происходящих событий. Слушая Мильтица, он рассеянно играет с птицей, стреляет в мишень из арбалета или просто ерзает в кресле. Мильтиц опускается на колени поцеловать туфлю.

    Лев. Сегодня обойдемся так — на мне сапоги. Ну, давайте ваше дело. Жаль упускать хорошую погоду. (Усаживается в кресло и тотчас предается своим развлечениям.)

    Мильтиц (расправляет письмо, читает). «Блаженнейшему отцу Льву Десятому, высочайшему первосвященнику, августинский монах Мартин Лютер желает вечного спасения. Мне говорят, что вокруг меня растут злобные слухи и что мое имя в немилости у вашего святейшества. Меня называют еретиком, отступником, изменником и множеством столь же оскорбительных званий. Я не понимаю, откуда такая вражда, и это меня тревожит. Но от отчаяния всегда спасает чистая, спокойная совесть, она и теперь поддерживает меня. Удостой выслушать меня, святой отец, — ведь я перед тобой как дитя».
    Лев X рассеянно хмыкает.
    «Уже давно в погребках недовольно ропщут на жадность священников, порицают власть ключей. Бурлит вся Германия. Наслушавшись подобных разговоров, я стал особенно радеть о славе Христа и не одному, а нескольким князьям церкви высказал предостережение. Они же смеялись мне в лицо или оставляли мои слова без внимания. Слишком велик страх перед твоим именем. Тогда я выступил с тезисами, прибив их к дверям дворцовой церкви у нас в Виттенберге. И весь мир, святой отец, запылал как на пожаре. Научи, что мне теперь делать? Отречься я не могу, но со всех сторон меня обступает ненависть и, кроме тебя, защиты искать негде. Очень я маленький человек, чтобы предлагать миру столь великов дело».
    Лев X щелкает пальцами, и Мильтиц показывает ему в письме только что прочитанное место. Затем продолжает.
    «И вот, дабы утихомирить своих врагов, а друзей утешить, я обращаюсь к тебе, наисвятейший отец, и в безопасной сени твоих крыл высказываюсь со всей откровенностью. Ибо я преклоняюсь перед властью ключей. Если бы мои дела были предосудительны, то светлейший государь Фридрих, герцог и курфюрст Саксонский, взысканный твоей апостольской благосклонностью, не стал бы держать меня в своем университете в Виттенберге. Он бы не потерпел рядом столь опасное чудовище, каким меня выставляют мои враги. И потому, наисветлейший отец, я припадаю к стопам вашего святейшества и предаюсь твоей воле таким, каков я есть. Рассуди, прав я или заблуждаюсь. Возьми мою жизнь или верни ее мне, как тебе будет угодно. Я послушаюсь твоего голоса, как голоса самого Иисуса Христа. Если я заслуживаю смерти, я не откажусь принять смерть. Земля — господне творение, и все на ней от бога. Да хвалят имя его вечно, и да пребудет на тебе всегда его милость. Писал в день святой Троицы 1518 года Мартин Лютер, августинский монах».
    Все ждут, когда Лев X кончит свои игры и уделит внимание письму. Папа встает, берет у Милътица письмо. Задумывается.
    Лев. Двуличный германец, ублюдок. Почему не сказать ясно, чего он хочет? Что-нибудь еще?

    Мильтиц. Он заявляет, что хочет предстать перед судом любого университета в Германии, исключая Лейпциг, Эрфурт и Франкфурт, ибо они не беспристрастны, как он считает. Он заявил, что явиться в Рим считает для себя невозможным.

    Лев. Еще бы!

    Мильтиц. Его здоровье, он говорит, не вынесет тягот путешествия.

    Лев. Лукавец! Лукавый немецкий ублюдок! Что пишет о нем Штаупиц?

    Мильтиц (быстро прочитывает другое письмо). «Преподобный отец Мартин Лютер составляет украшение и славу нашего университета. На протяжении многих лет мы видели его блестящие способности…»

    Лев. Так, это мы знаем, слышали. Пишите Каетану. Мы поручаем вам вызвать к себе Мартина Лютера. Заручитесь поддержкой нашего дражайшего сына во Христе Максимилиана, соберите всех немецких князей, а также призовите от всех общин, университетов и властей духовных и светских. Заполучив Лютера, охраняйте его бдительно, дабы затем препроводить сюда в Рим. Если, однако, он по доброй воле вспомнит свой долг и раскается, мы облекаем вас властью вернуть его в незыблемое единство нашей святой матери-церкви. Но если он будет упорствовать, а завладеть им не удастся, мы уполномочиваем вас объявить его вне закона по всей Германии. Исторгнуть и отлучить от церкви. Также объявить вне закона прелатов, религиозные ордена, университеты, графов и герцогов, которые не окажут содействия в его задержании. О мирянах: если не подчинятся беспрекословно вашим распоряжениям, объявить их позорными отступниками, лишенными христианского погребения и всех милостей, которые им полагались от апостольского престола и от любого другого государя. Вепря, вертоград господень разоряющего, нужно загнать и убить. Дано и скреплено печатью ловца человеков — ну и так далее. Все. (Быстро поворачивается и уходит.)

            1. Сцена шестая

    Эльстерские ворота в Виттенберге. 1520 год. Вечер. Звонит одинокий колокол. На заднике представлена папская булла, отлучающая Лютера от церкви. На булле пляшет отблеск костров, разложенных у Эльстерских ворот; в огне жарким пламенем горят книги канонического права и папские декреталии. Снуют монахи, подносят новые книги и документы и швыряют их в огонь. Входит Мартин, поднимается на кафедру.

    Мартин. Мне вручили вот эту бумагу. Хочу рассказать о ней. Бумагу эту вынесли из отхожего места, называемого Римом, из самой столицы прелестного царства сатаны. Бумага зовется папской буллой, она отлучает меня, доктора Мартина Лютера, от церкви. От бумаги разит брехней, как гнилью из европейского болота. Ибо папское письмо — это дьявола дерьмо. Я подниму бумажку выше, чтобы вы лучше ее разглядели. Видите подпись? Под печатью ловца человеков вывел подпись некий срамной член, прозванный Львом, — он главный золотарь у сатаны, лоснящийся глист, а для вас — его святейшество папа. Вам говорят, что он первый человек в церкви. Что ж, может быть. Как рыба — первое лакомство для кошки. Груда вылизанных костей с парой тусклых мертвых глаз. Господь сказал мне: уходи с этого кошачьего пира! А буллу — в огонь, в огонь ее вместе с шарами Медичи! (Сходит с кафедры, бросает буллу в костер. Его лихорадит, как при удушье или перед припадком. Дрожа, он опускается на колени.) Господи! Господи, помоги устоять против разума и мудрости мира. Ты должен, ты один можешь помочь. Вдохни в меня силу. Вдохни, как дышит лев в пасть мертворожденного львенка. Ведь не мое — твое дело решается. Для себя я никогда бы не стал связываться с владыками мира сего. Я хочу жить в покое, тихо и одиноко. Вдохни в меня силу, Иисусе. Люди не могут, вся надежда на тебя. Ты слышишь меня, господи? Или ты умер? Умер?! Нет, ты не можешь умереть, ты можешь только скрыться. Верно? Господи, мне страшно. Я ребенок, потерянный ребенок. Я мертворожденный. Вдохни в меня жизнь, господи, во имя сына твоего, Иисуса Христа, который сделается для меня защитником и избавителем, моей нерушимой крепостью, — вдохни в меня, господи. Дай жизнь. Дай мне жизнь, господи. (Молится.)
    Яркий свет костров затопляет окружающую тьму.
    1   2   3   4   5

    Коьрта
    Контакты

        Главная страница


    Джон Осборн Лютер Перевод – Bладимир Харитонов