страница2/16
Дата29.01.2019
Размер4.54 Mb.

Е. В. Постникова Записки революционерки Архангельск 2015 Постникова Е. В


1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Четвертая часть
Ехала я в тюрьму радостная, весенняя. Прямо стыдно было представить, что не могла сдержать улыбки….

Вот, наконец, я у храма: тюрьма для меня была храмом и без оглядки я перешагнула через порог предварилки.

В литературе есть очень много всяких описаний царских тюрем и крепостей. Где-то я читала, в каком-то сборнике после 1905 года, рассказ-статью, до поразительности реально описывающую быт и условия Дома Предварительного Заключения и механизированного, утонченного режима-пытки - назову даже таким словом его,- который введен был в столичные тюрьмы для заклю­ченных. Я, главным образом, остановлюсь на описании этой сто­роны тюрьмы, так как теперь царские министры в своих воспомина­ниях очень сетуют на каменные мешки Предварилки и Петропавлов­ской крепости, говоря, что тюрьмы, - да, тюрьмы царские - были ан­тисанитарны, антигигиеничны, сырые, холодные и мучительно неу­добные для жизни живого существа, а не только человека.

Войдя в ворота, а затем идя вдоль высокой почти двухэтаж­ной стены, отделяющей женский садик от двора, в сопровождении сторожа, с целой связкой ключей, я почувствовала, что это сов­сем другой мир, в котором я еще не жила.

Когда же я вошла в канцелярию, где спиной ко мне сидел на­чальник тюрьмы, или его дежурный помощник, с меня слетело весе­лое настроение при виде его тужурки, напоминающей форму Министерства народного просвещения, и мне сразу представился отец и подумалось, а вот, если он, этот человек, вскочит и начнет на меня кричать, долго-долго укорять, укорять несправедливо жестоко, зачем я прокламации храню и даже печатаю и зачем я себя гублю и т.д. Я боялась крика и упреков. Но никто меня не укорял. Господин очень радостно встретил и, торопясь, записал все, что нужно, в приходной анкете, забрал деньги и кольцо, посмотрел на пробу, остался чем-то доволен и сказал: «Ну, хорошо, сейчас придет надзирательница, а мне пора спать». Он кон­чил дежурство и всем был доволен.

Пришла заспанная надзирательница, простая баба, и назвала меня барышней, взяла пальто, увидела шелк на подкладке и сказала: - «Хорошая подкладка», проведя по ней шершавой рукой.

«Да у вас, наверно, ничего нет» - и, не обыскивая, сказала: «Гото­во, мне спать хочется», зевнула, перекрестила рот и подвела к решетчатой двери «новенькую принимать»…

Ко мне вернулась моя веселость. Вошла сухая, злая, в формен­ном платье и вся голова в волосяных валиках, надзирательница и, злобно смотря на плед, который нес надзиратель, сказала с досадой: «Ишь, сколько вещей!». Я ей невольно улыбнулась на такую фразу, а она продолжала – «На двадцать лет хватит, видно, бывалая». Нет, говорю, - «я в первый раз, но хозяйка так упа­ковала» и невольно опять улыбнулась за такие сетования. Она продолжала: «Да такая еще молоденькая, хоть бы заплакала, а то смеется». Так вела меня все дальне, ругая, а я невольно улыбалась в обе щеки, думая, что эта надзирательница прислуга, потому и ругается, что ночью ее разбудили.

Шли сначала прямо, а затем остановилась около дверей на­право, в конце коридора. Налево шел другой коридор с откры­той настежь дверью; коридор вверх имел несколько этажей, там стоял человек, вроде надзирателя. Это мужской коридор.

Моя спутница опять открыла вторые двери громадным ключом и сердито крикнула: «Примите новенькую»!

Когда новая надзирательница вписала меня куда-то и отпусти­ла, то первая, проявляя ко мне величайшее внимание и раздраже­ние, с сердцем отворила дверь в «уборную» и сказала: «Идите туда».

Уборная была сырая, темная, между подвалом и первым этажом, зловонная. Я ждала, когда меня выпустят. Минут через десять от­крылась дверь, и я хотела выйти, но та же надзирательница меня удержала со словами: «Вы куда?» - «Мне не надо здесь быть!» - «Мало ли что не надо, сто Ваша камера» - и сняла с меня пальто. Я решила, что она относит его на вешалку, в гардероб, но она обыскала пальто и вернула его завернутое.

Пока осматривала мой багаж, при свете начинающегося утра, я начала осматривать мою камеру: в душе я думала, что меня со злости «она» посадила в клозет. Правда, была там койка, но узенькая и матрас весь в крови, много ему было, очевидно, лет. Койка, приделанная к стене на двух железных болтах, как после я узнала, была соединена с другой койкой следующей камеры через толстую стену - стена внутри имеет пустое пространство и ни одного звука не пропускает от соседа. Но, если приложить губы к железу и шепотом говорить, то соседка слышит, а если выцарапывать известку шпилькой вдоль болта, то еще слышнее, можно процарапать за ночь до пустого пространства. За дырки в стенах в мое время никаких наказаний не было, дыра на другой день за большую сумму из личных денег заключенных заштукату­ривалась, без разговоров. Очевидно, это шло в пользу админи­страции, так как работал уголовный арестант, которого вводили во время прогулки, чтобы он но видел женщины.

Я замечу, что это было величайшим благом, что нас не видели уголовные мужчины, так как режим был крайне тяжкий и трудно было бы ожидать блага от администрации, и казалось поэтому, будто бы провидение заботилось о нас, чтобы мы не являлись объектом неизменных вожделений уголовной братии, с которыми мы делим тяжесть тюрьмы.

Об этом я еще буду после говорить, описывая тот период, когда я сидела в провинциальных тюрьмах России.

В камере был столик и стулик из жести vis-a´-vis кровати, они оба таким же путем были связаны с другой такой же парой стола и стула и, если говорить губами в стол или стул, то слышно с другой стороны. Пол - асфальтовый и громко отдает шаги прохаживающегося. Все одиночки шагают день, а иные и ночь….

В тюрьме был установлен режим вечного молчания, а потому надо было говорить в железо так тихо, чтобы не было слышно даже из дверей собственной камеры. Кто плакал, тот мог плакать громко, плакать было можно. Плакали очень редко, но и то тихо, по ночам новенькие. Вверху над дверями высоко у потолка был ход квадратный, закрытый решеткой, который выходил в коридор и относил все звуки туда. Коридор был вни­зу - как фойе театра, а вдоль 4-5-ти этажей шли железные висящие балконы, сообщающиеся между собой железной лестницей. На всех этажах бегали и злые и добрые феи – надзирательницы, а внизу в фойе сидела главная.

Окно очень высоко, маленькое. Двойная рама, решетка, конечно, и подоконник, отсеченный под углом, доходил до земли, выкрашенный масляной краской он был скользкий, имел длину высоты комнаты – и до окна никак не дотронуться концами пальцев даже человеку большого роста, как я. В углу параша-стульчик, страшно запущенный, промывался он из раковины рукомойника. Рукомойник имел кран, который не откручивался и если надо воды или умыться, то надо несколько минут надавливать одной рукой, до красноты и боли ладони, а другой рукой умывать лицо. Так как воды было мало, то отбросы оставались годами в параше, оттого такой смердящий запах шел оттуда. По утрам вхо­дила уголовная женщина с сифилитическим носом, с ведром дегтя и палкой с тряпкой; она мыла парашу, внося целый букет запахов…

Заключенные не могли никогда встречаться друг с другом в коридорах и феи тюремные это пунктуально исполняли, если слу­чай не нарушал этой дисциплины.

Не успела я осмотреться, как надзирательница внесла мои ве­щи, бросила массой на кровать, чистым бельем на кровяной матрас. Потом заставила раздеться, заглянула в разрез декольте рубахи, потрогала мне бока, бедра, живот и ноги длительным массажем.

Я дрожала в это время от холода и бесцеремонности. Затем веле­ла снять ботинки и чулки, хотела отобрать резинки с поясом - и все это проделывалось на холодном асфальтовом полу, когда я стояла босиком…

Не успела я одеться и прийти в себя, как крикнула опять же та надзирательница, которой я не понравилась: «П р о г у л к а». Меня знобило. Торопясь одеваюсь - все белье и платье было вы­вернуто от прощупывания швов во время обыска - я задержалась. На меня опять посыпались укоры: «Я сказала - прогулка, одевай­тесь!»…

Хочу отметить, что кроме этого случая со мной и с нами надзирательницы были вежливы всегда, они привыкли к «политике», а некоторые и привязались к нам.

Выходя, я столкнулась с новым номером надзирательницы, она шла с уголовной женщиной в синем полосатом платье и раздавала кипяток: было 7 часов утра. Кипяток остался на полу в медном кувшине, так как ручка жгла руку, и я бежала на прогулку…

При входе на прогулку встретила четвертую надзирательни­цу, которая водит гулять, она ласково сказала: «А, новенькая! Ну, ничего - сейчас поговорите со своими», - и закрыла меня во дворике. Дворик был разделен на четыре части деревянным в 1.1/2 этажа забором. Мой дворик имел 10-15 шагов из угла в угол, и в нем росло одно дерево. Он притиснут был к корпусу. В цент­ральном углу двориков на возвышении в стеклянной беседке сиде­ла пятая надзирательница в шубе, платке, одеяле, валенках, она следила, чтобы не разговаривали на прогулке.

Прождав минуту, мне сказали на дороге, что прогулка 5 ми­нут, я подошла к надзирательнице и спросила: «где наши?».

- «Уйдите, уйдите! Нельзя с арестованными разговаривать!»

Я отвернулась от нее и увидела огромный тюремный корпус, испещренный маленькими окнами, на одной стороне и на другой тот же корпус под углом, но окна большие, как те, так и другие в решетках. Скоро меня окликнули: «Новенькая, новенькая» и сразу же за стеклами верхних камер и чрез открытые форточки выглянули любопытные и приветливые женские лица. Первая, кото­рая позвала меня низким и грудным голосом, спрашивала однослож­но: кто я? фамилия? имя? партия? На вопрос партии я замолчала. Тогда говорящая еще так спросила: Вы не с.-д.? – «Нет».

Надзирательница из беседки кричала: «Нельзя разговаривать, молчите!» Но спрашивающая очень спокойно кивнула ей головой и сказала мне тоже спокойно: «Поднимите голову, Вас не видно из-за шляпы». Я, глупая, шляпу и перчатки одела на прогулку. Лицо спрашивающей было замечательно: впалые глаза, бледная, красивый лоб и профиль. «Мысль» Родэна. Будто бы «мысль» каза­лась мне. В боковое большое окно выглянула круглолицая де­вица и страшно громко крикнула на весь корпус: «нет, не наша, барышня какая-то!» - Это была Полина Фотьева, сначала си­дела она, как нелегальная большевичка; она прекрасно пела высоким сопрано:
«Наш праздник рабочий пришли мы встречать,

Да здравствует первое мая!

Товарищи стали борьбу прославлять,

Да здравствует первое мая!»…


За что ее перевели в Петропавловскую крепость. Грубая она бы­ла страшно, но и отчаянная - и к этим двум качествам она бы­ла хороший товарищ. Настолько она была грубая, что не вери­лось, как она могла иметь такой отличный голос. Лицом она на­поминала «Ильича» знаменитого Ленина. Не его ли она сестра?!

Первая же прекрасная была Мария Флоровна С е л ю к. Прогулка бистро закончилась. Я страшно взволнованная видом тюрьмы, видом окон, вернулась к себе. Сколько, сколько лиц мелькнуло у меня в голове и в каждом окне по одной. Сколько их?! И все приветливые и даже та, грубая, кивала сначала ласково головой. Из нижних двух рядов окон никто не выглядывал. Да, значит там такие же каменные мешки, как у меня. Рядом щелкали замки…

Я вся трепетала от нового, незнакомого, неизвестного и как-то со всех сторон просыпалась во мне страшная жалость ко всем здесь сидящим; хотелось, чтобы мне было в тысячу раз хуже, чем им, чтобы было больнее. Холод, лед, вода, босиком – все, как им, все – как всем. Мысли бежали одна за другой, торопясь, не додумываясь. Куда делось мое озорство? Где оно?

Что за машины эти механизированные надзирательницы? Что это – «нельзя говорить» и еще эти выкрики в окно. Господи!..

Все это сразу сорвало с меня мое озорство и удальство. Хорошо! Вот так, как эти стены я буду молчать, вот, как это железо – буду молчать; камень и железо буду и я. Решетки, да -хорошо, я буду всегда за решеткой.

Попробуем кто сильней?!..

Тихо, молчит все. Хорошо я буду молчать, но и плакать я тоже не буду…. Вот что проснулось во мне с первого часа тюрь­мы и осталось навсегда. Откуда оно пришло?!

Почти до 12-ти часов дня мне не давали покоя надзиратель­ницы: они что-то записывали; приходили лица администрации, док­тор, фельдшерица и т.д. Потом мне объяснили, что новеньких начальство ходит смотреть из любопытства.

Когда кончились «визиты» и заглядыванье в глазок-волчок, я называла его дырочка со стеклом, принесли очень хороший обед, дворянский паек.

Ненадолго стало тихо от звона ключей, шагов и звонков, то есть того, что там называется звонком - какой-то кусок жести с шумом выпадающий внаружу на балкон из камеры: играет роль звонка. При таком звонке с быстротой подходит надзирательни­ца в мягких туфлях и тихо открывает форточку такой величины, куда не может пролезть голова. Дверь, обитая железом, толщи­ной была как моя рука, берущая октаву на клавиатуре. Все кру­гом - камень и железо.

В это время я услыхала со всех сторон торопливый стук-стук-стук

Со двора кричали: «новенькая, новенькая» - это, видно, кричали гуляющие, но я не могла дотянуться до окна, а на стук я не знала, куда мне идти. Через несколько времени добрая надзира­тельница, которая гуляла с заключенными, воровски открыла волчек и сказала: «Вас зовут сверху, приложите ухо к трубе паро­вого отопления, станьте на стол и говорите в трубу. Я прило­жила к теплой трубе ухо и, о чудо, - там голос: «новенькая, что с вами, почему не отвечаете, мы вас звали. Вы не с.-д.? Вы с.-р. - Да.- Что нашли? – Литературу. - Адресов нет? – Нет. Только три квитанции, в Кресты носила деньги заключенном. Это ничего. - Ни­чего. - Кто же Вы? - спрашиваю я.- Я – Юлия Мержеевская. Я то­же с.-р. «Слушайте еще», – говорит она мне, – «вы, конечно, отказываетесь от показаний, все так делают. Это обязательно, ни слова. Запомните это. Запишите себе, чтобы не забыть, нацарапайте шпилькой на стене, чтобы не забыть. Слышите? – Слышу.

Хочу нацарапать на стенке, но вижу все стенки сверху до низу исписаны словами: «товарищи, отказывайтесь от показаний».

Стены заново окрашены, но из-под краски выступают и выступают слова, буквы, лозунги, фамилии сидевших узников, даты и фразы: «товарищи отказывайтесь от показаний». Дальше читаю, что стерто и вдруг совсем ясно не закрашено: «от ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови, уведи меня в стан погибающих за великое дело любв».

Ну, вот и хорошо.

Я тихонько постучалась к Мержеевской, но она оказывается все время лежала на полу и ожидала, что я ей отвечу.

- Хорошо, я сделаю, как все, я запомнила, и везде записано: «отказывайтесь от показаний». Это правильно. Я все понимаю, я прочла стены, стены не молчат, но скажите, хотя это не к делу, почему меня в клозет посадили?

Тут Мержеевская расхохоталась, и прекратился разговор. Потом, когда она отвязалась от своей надзирательницы, которая ее «застукала» разговаривающей, она мне постучала и сквозь смех шепотком говорила: «да, это у всех так, это камеры, а не клозеты и опять хохот. Знаете, - продолжала она, - тоже с моей няней, ей было 60 лет, когда ее вместе со мной арестовали; она ни на что не сердилась, но на допросе не выдержала и сказала жандарму: «ты, барин, не сердись, но у нас в деревне никто в нужниках не живет, а вы тут, в столице, в сортире народ держите. Эти хуже, чем наш брат-мужик». После такого вразумления жандарм ее освободил…

Юлия Мержеевская была впервые арестована 26-го апреля 1904 года, но о ней можно найти сведения в 56-ом номере «Р.Р.» от 15 ноября, где упоминается о том, что она еще сидит, что с нею была арестована 60-летняя няня и ее внук, мальчик 15-16 лет, который на все вопросы отвечал «да». Я была арестована в конце февраля 1905 года и ее вскоре освободили, таким образом, она сидела свыше года. Лицо у нее было бледное, истомленное, когда я увидела ее после в окно.

Настала ночь, спали с зажженными лампочками, чтобы не зарезаться без ножей, чтобы не повеситься без веревки…

Полный день впечатлений, встреч, событий был у меня, не могла успокоиться, не спала и слушала тюрьму. Шаги, шаги и шаги. Камень, железо- железо, камень; буду - как все…

Моя судьба меня мало занимала, да еще совет отказываться от показаний страшно облегчал положение. Пусть немногим будет хуже, но значительно лучше за других, а потому спокойнее. Уже работала голова: а в смысле революционного противодействия насилию, это самый лучший способ бить врага.

Только, что Павел? Как-то глупо вышло. Почему он позвал?

И вот началась моя жизнь новая, интересная в доме Предварительного заключения. И у меня все время в голове, как все, как все, без оглядки…

Сколько человек было там заключенных трудно сказать, потому сто состав часто менялся, были лица, которые передо мною сидели и оставались после, до амнистии 1905 года.

Я в конце этой главы расскажу о нашей общей жизни заключенных; о нашей интимной семье, а сейчас я хочу перечесть лиц, которые тогда сидели.

Мария Флоровна Селюк, с.- р. Была членом Центрального Комитета П.С.Р. первого созыва. Она принадлежала к тому поколению нашей партии, которых можно считать младшим поколением, участвовавшим в самом создании нашей партии и ее программы. Ее современники – Анастасия Николаевна Слетова (по мужу Чернова), Виктор Михайлович Чернов, моложе других. Степан Николаевич Слетов, Аргуновы - муж и жена. Названные лица были или ее лучшие личные друзья или лица, с которыми она начала работать. Все они были погодки. Мы на них смотрели снизу вверх, а за ними шли – Гоц, Шишко, отчасти Волховский и всякие замечательные старики и каторжане. На первом месте бабушка Брешковская. К Вере Фигнер, вышедшей осенью 1904 года из Шлиссельбурга, было отношение, граничащее с обожествлением. Кто-нибудь из поколения М.Ф.Селюк, кроме С.Н. Слетова, трагически погибшего на французском фронте в 1915 году, расскажет о проектах планах, действиях и шагах создавших партию, сработавших проект программы и начавших дело нашей партии… Мы третье поколение.

Мария Федоровна была старше нас, старая революционерка, но не старуха, и потому мы молодые, строились по ее образцу. Мы ее слушались и, несомненно, она была главной в тюрьме по той активности, которую она проявляла в тюремной жизни, и по тому интересу, который она оказывала к каждому из нас.

Разговаривать в тюрьме запрещалось, и нелегко было сноситься с любым из нас при механизированном режиме Предварилки. О Селюк говорили товарищи, что ей тяжелее других переносить тюрьму, так как до ареста она была на ответственной конспиративной работе в сети шпионов и сыщиков. В течение нескольких месяцев тщетно билась она, чтобы спасти дело. Преследование было так отлично и тонко организовано, что ей подчас становилось страшно. А не галлюцинация ли это?! За спиной всех тогда стоял Азеф, чего она не знала тогда. Я никогда не говорила с ней на эту тему даже впоследствии. ЕЕ спокойный вид и выдержка не соответствовали разговорам о нервах, хотя она была очень болезненная и малокровная. Но я вполне допускаю около такой серьезной и верной работницы сеть сыщиков, которых расставлял Азеф и даже руководил ими. Об этом тоже говорит Тучкин (Чернов) в своей статье «Евгений Азеф» в №15 «З.Т.» от 1909 года. Автор приводит примеры, что из-за личных мотивов Азеф дал отягчающую характеристику М.Ф.Селюк, когда у него вышел конфликт с нею и Слетовым и те оба были арестованы в Питере, - как надо полагать – по его указанию.

В тюрьме М.Ф. Селюк была как бы нашим начальником и, несомненно, и то, что и в тюрьме она продолжала партийную деятельность, так как меня лично связала с Киевской организацией. С ней я гуляла лично несколько раз подряд и под забором в дырочку она мне разъяснила, что такое Союз рабочих с.-р., манифест, который нашли у меня, мне не стыдно, да и невозможно скрыть от нее, что я совершенно новенькая, не только в тюрьме, но и в политике. Все было у меня от сердца.

Встрече с Селюк я многим обязана. Я училась понимать революцию, я училась партийной работе по ней, но она никогда насильно не вовлекала в революцию, а наоборот, останавливала: «думайте сами».

М.Ф. Селюк была из прогрессивной помещичьей семьи Полтавской губернии, училась на Бестужевских курсах в ту пору, когда Питер переживал Ветровскую историю. С ней одновременно учились курсом ниже С.П. Давгелло-Ремизова, сочувствовавшая идеям образования с.р. партии. О.Е. Федорова-Колбасина, младшая сестра известного революционера В.И. Сухомлина, а также и Аргунова Мария Евгеньевна.

Мне придется еще много говорить о М.Ф., с которой я встречалась ни один раз за эти 20 лет и потому ограничусь только тем, что скажу, выражаясь по современному, она была лидером всей тюрьмы и с-деки ее почитали. В 1905 году, во время амнистии, она была последней из освобожденных из Предварилки.

Даже все террористки были выпущены, Петропавловка освобождена, и она одна сидела в пустой тюрьме четвертого этажа, закрытая на все замки. Так сидела она 5-7 дней, пока родные из Москвы и товарищи не настояли на переводе ее из Предварилки в Москву, где из тюрьмы через несколько времени ее выпустили, физически и нравственно разбитую. Через месяц она была в водовороте партийной работы.

Юлия Мержеевская ,с.-р., была единственная дочь известного психиатра. Я о ней уже говорила. Сидела до встречи со мной; в прошлом имела маленького ребенка и мужа.

Считалась серьезной питерской работницей. Живая, веселая – она бодро переносила тюрьму. Была благодарна ходатайству отца, благодаря которому все же была освобождена; малокровие было у нее в третьей степени. Потом она эмигрировала, долго была в эмиграции и больше я о ней не слыхала. О ней были всегда наилучшие отзывы от друзей. Она посвятила меня во всевозможные тайны тюрьмы и очень меня веселила своими рассказами и поучениями.

Александра Карташева, с.-р., Шурочкой мы ее называли, она была арестована на знаменитых блинах Даенина, с.-р., (это сибиряк, который вместе со своим братом, тоже с.-р., все свое состояние истратил на партию. Он был женат на Вибергаль).

Карташева, занявшая после освобождения Маржеевской ее камеру, сидела во второй раз. Первый раз она была арестована 1-го мая 1903 года, когда были арестованы все курсистки и студенты, принадлежащие к с.-р партии, катающиеся на лодке; лодки ничего революционного из себя не представляли, но когда они высадились, то на берегу их всех и арестовали; хозяйки дома сказали, что барышни поехали кататься на лодке, когда пришли к ним на квартиру с обыском.

Карташева была или Лесгафтистка, или Бестужевка. Очень молодая, решительная и здоровая девушка. Крупная, беленькая сибирячка. Брат ее приват-доцент Томского университета. Выросшая в лучшем обществе политических ссыльных, воспитанная в традициях народной воли, она имела много знакомых и друзей среди ссыльных. Шурочка без удержу бросилась в революцию. Ее интимные друзья были наши будущие террористки - женщины. Мне было приятно иметь, и нужно было иметь, такого близкого друга-соседа, как она. У нас трудные разговоры не прекращались и не носили такого строгого характера, как с Марией, - то есть доведения мысли до логического конца, как это принято у старших людей; Шурочку же я понимала с двух слов.

По выходе из тюрьмы она примкнула к Б.орг.; в дальнейшем она получила каторги, кажется по делу покушения на Минина; при побеге из Московской каторжной тюрьмы фигурировало ее имя. Не только это пришлось пережить ей: она была одной из двух арестованных на улице каторжанок из упомянутой партии. Садясь после побега на извозчика, переодетая в гимназическую форму, она была задержана жандармами. Я, как сейчас, вспоминаю, как она рассказывала мне, что, будучи гимназисткой, она хотела быть мальчиком и одевала костюмы брата, и даже мама не отличала ее от брата. После этого побега она была снова водворена на каторжный режим, был суд, показания и т.д.

Больше ее имени я не встречала нигде, и у меня создалось впечатление, что она погибла в тюрьме. В Предварилке она жила надо мной несколько месяцев. Уходя, подбежала к моему волчку, хотя ее волокли вниз надзирательницы, и попрощалась со мной в волчек, а на другой день послала еще открытку – «я видела вас и запомнила».

Где же она теперь?

Еще была Шурочка Картвелова, с.-р., грузиночка-курсистка. Хорошенькая, кашляла все время, была цинга у нее. Она пела тихим голосом грузинские песни и … тюрьма стихала. Была самая молоденькая и очень хорошенькая, все любили ее. Выпущена была значительно раньше меня. Несколько дней я с ней жила в общей камере, куда перевели всех, у кого начались в легких хрипы. Гасла Шурочка от севера и тюрьмы… Больше полугода я слушала ее грузинские песни, а лица ее не видела.

В 1914 году я встретила ее уже заграницей в эмиграции. Лучшие годы она отдала революции, была замужем за киевским с.-р.. Николаева-Мадридова работала в с.-р. столовке заграницей. Такая же хорошенькая. Ее очень ценил и другом называл С.Н. Слетов. После революции она была в Москве, больная чахоткой, уже одна. Ее товарищи, а главным образом М.А. Сундукианц, боялись рокового исхода.

Сидела еще со мной Катя Измайлович. Мне тяжело о ней говорить, она погибла при покушении на Чухнина. В №6 «Знамя труда» от 30.11.1907 года есть статья, посвященная памяти Екатерины Измайлович. Покушение на убийство на Чухнина было совершено в начале февраля 1906 года, а известно стало об этом в партии только к концу года. Я слыхала от общих друзей, что после декабрьской забастовки, когда в Минске был еврейский погром, Катя ходила по улицам в отчаянии и стыде оттого, что она русская, а русские бьют евреев. Двадцатого января 1906 года она бежала из Минской тюрьмы и через несколько недель она погибла в Севастополе. Пошла одна на одного. Солдаты дали в нее залп, когда она лежала раненая под письменным столом Чухнина.

Это была настоящая террористка. За точную передачу версии ее гибели не ручаюсь, я передаю со слов севастопольского матроса-боевика. Но она действительно погибла во время покушения на Чухнина. Савинков о ней писал приблизительно то же самое. Она была очень хороший товарищ и всегда всех перекликала, когда выйдет в сад или ложилась спать. Я впоследствии познакомилась с ее семьей. Другая ее сестра Саня Измайлович участвовала в покушении. Получила каторгу. Последние годы, т.е. теперь, она сберегала Спиридонову и на нее обрушивалась и тяжесть положения больной Спиридоновой и тяжесть большевистского застенка. Воспоминания Измайлович напечатаны влево с.-р. сборнике «Кремль за решеткой», ее записки говорят о большой душе ее, как женщины-революционерки. В семье Измайлович были еще две сестры. Обе они поддерживали отца, старого заслуженного генерала, в его горе. Дом их раньше был самым культурным и революционным гнездом в Минске. Они жили также в Ташкенте и Симферополе и в Киеве, оставляя о себе всюду лучшие отзывы. Много горя узнала семья, потеряв двух сестер – одну на каторге, другую - расстрелянную.

Сестры всю жизнь помогали заключенным, собирали деньги и даже лично мне оказали услугу: собрали нужную сумму денег и будто мои родные внесли залогом в тюрьму, чтобы меня выпустили из Симферопольской тюрьмы в 1907 году. Они действовали через Екатерину Дмитриевну Грузинову по мужу Веденятину.

***
Я отклонилась нечаянно в сторону от Предварилки. Теперь о ней. Лица, мною названные и еще 3-4 с-рки это, кажется, было главное ядро, которое группировалось около М.Ф. Селюк, пока не была арестована боевая летучка по делу покушения на Трепова на Морской улице, выданная Азефом в 1905 году. Арест произошел между 10-15 мая. В «Р.Р.» №67 сказано, что арестованы Моисеенко и Леонтьева, у последней найдены приспособления для бомбы, … и только. Они были из этой компании.

Теперь я уклонюсь опять в сторону и скажу, что в начале жизни в Предварилке, я упомянула о доброй надзирательнице, которая водила нас на прогулки, ее звали Мария Николаевна; она поступила на службу в день моего прихода. Я была первая, которую она видела, как садили за решетку. Первые дни она плакала, когда оставаясь с глазу на глаз с заключенными. Мы ей по-разному давали советы: уйти – не уйти, но она как-то не решалась.

Не знаю, под влиянием ли нас или своим сердцем она решилась на следующее, остаться в тюрьме, чтобы помогать нам. Как-то вечером потихоньку она открыла волчек и сказала мне: «Я пришла Вам сказать свое решение, так как мы попали с Вами в один день, как бы в одинаковое положение – я останусь и буду вам всем помогать. Раньше я не знала, что это за служба, а теперь вижу, что это. Я буду вас охранять и делить ту муку, которую терпите вы все». Вся дрожа и плача, и обнимая меня через форточку, говорила она мне это и хотела, чтобы я поверила искренности ее решения.

Я очень к ней потом привязалась и она мне все рассказывала и помогала всем в тюремной жизни.

После я узнала от других, что она нежно, ласково и внимательно исполняла все просьбы. Носила газеты с большим риском и ходила еще с большим риском по поручениям.

***
Раз вечером в тюрьме был стук по лестнице и хождение после поверки. Рядом кого-то посадили. Мария Николаевна, надзирательница, открыла дверь, чего никогда не делала, и сказала: «вот вам доктор дал yerona1, чтобы вы приняли в моем присутствии, непонятно почему вы не спите?!» Правда я несколько не могла уснуть. И задержав мою руку, тихо сказала: «привели новеньких, по очень серьезному делу, не позволили, чтобы они перестукивались и видели друг друга. Одну с больной рукой, седую даму отвели в больницу, другая – рядом с вами, а третья – внизу; дайте плед и маленькую подушечку, так как эта дама, около вас, тоже не молодая и ее знобит».

Через час наши с-рки знали, что какие-то необыкновенные новенькие пришли; я тихонько, еле живая, чтобы не подвести М.Н., сказала вверх.

Соседка моя оказалась Фанни Львовна Кац. Сидела она в первый раз, не молодая, очень осторожная. Когда ей М.Н.- надзирательница сказала, чтобы она наклонилась к столу и говорила со мной в стол, то она страшно испугалась, думала, что я шпионка и, кроме фамилии, ничего мне не сказала.

На другой и на третий день, когда мы прочли в газете о том, что Охранке удалось задержать группу боевиков предполагаемого покушения на Трепова, кажется, были упомянуты и фамилии некоторых арестованных, причем Леонтьева, как женщина более опасная была посажена в Петропавловку, то я опять постучалась к Фанне Львовне. Рассказала ей, что в газете и что в больнице сидит седая дама под фамилией Семенова, которая выглядывала в окно и имеет вид революционерки, на что Фанни Львовна сказала: «Ну, спасибо»- и всю ночь ходила по камере.

Ф.Л. производила впечатление грустного человека с больным сердцем, отчего губы и ногти пальцев синели. Когда я сошлась поближе с седой дамой, по фамилии Семенова, и говорила про Ф.Л., что ей очень трудно, то она отвечала: «Да, да – ей очень тяжело в тюрьме, тяжелее, чем нам, будем ее поддерживать, сердце у нее не работает… тяжело на нее смотреть».

Фанни Львовна так и осталась у меня в памяти грустной, прегрустной женщиной, ласковой и молчаливой. Всю жизнь после она отдала земской работе неблагодарного акушерского труда – под Москвой, и никогда и никому ни в чем не отказывала, оставаясь демократкой.

Седая дама была Прасковья Семеновна Волошенко, сестра жены Короленко. Это была настоящая революционерка и социалистка. По материалам «Народной Воли» известно ее имя, она была очень молодой народоволькой, была в Сибири, отбывала поселение, пройдя пешком Сибирь, потеряла малютку-девочку при трагических обстоятельствах. Во время проезда Николая в Японию, ссыльные должны были идти зарегистрироваться, там их задержали, ребенок остался на минутку в избе и погиб в огне. Может быть, это не абсолютно точно, но об этом я не могу даже писать, потому что после сама пережила тяжелую трагедию матери…

Прасковья Семеновна была совершенно белая волосами и молодая лицом.

В 1924 году в «Былом» №-, выходящем в Советской России, есть ее статья об описании дела покушения на Трепова.

Первый раз я ее увидела в окне, когда она замахала мне рукой и спросила – кто я. Я назвалась. И потом спросила в свою очередь.

- Кто же вы?

- «Да я - Семенова».

– «Ну, а партии?»

- «Да, я не знаю – кто я» - ответила она мне.

- «Но вы особенная…»

- «Чем?»


- «А вы седая»

- «Да, это ведь от старости со всеми бывает» - и она засмеялась мне очень мило.

Мне было ужасно стыдно за свои бестактные вопросы.

Через неделю я брала ванну в больнице по предписанию врача, так как долгое время не спала. Когда я сидела в ванне, то вдруг у скважины замка обыкновенной двери кто-то зацарапал; я испугалась, думая, что кто-то подсматривал, но неожиданно последовал голос: «Не бойтесь, это – Семенова, а кто в ванне?». Отвечаю: «что это та, которая с вами разговаривала в окно» и от стыда прячусь в ванну.

- «Ну, подымите голову, я хочу посмотреть какая вы, а то я все тут одна».

- «Хорошо, я сейчас скорее оденусь и раньше времени приду к дырочке». Оделась, показалась в дырочку, потом стала на колени и увидела высокую женщину с подвязанной рукой, бледную с очень тонкими чертами лица и совершенно прозрачную. У меня что-то сжало в горле, вот она какая… действительно особая: одно голое страдание и какая осанка.

- «Я к вам приду» - говорю я ей, - «еще раз, обязательно, и принесу газеты».

Но ванны больше мне не пришлось брать и снести газеты также не удалось, свидания оборвались, но я все-таки пришла, как обещала.

Летом были колоссальные аресты, тюрьма была набита битком - много медичек с.-р. попало, оставшихся заниматься летом перед государственными экзаменами. В тюрьме освободили от уголовных две общих камеры и там было полно курсисток и работниц с фабрики. Весь Выборский с.д. (большевики) район сел с адресами. Передач несли горы. Однажды был и день свиданий и зубной врач принимал. Надзирательницы разрывались.

Кончив свидание, я была препровождена в фойе женского корпуса, навстречу шел зубной врач с новой фельдшерицей, которая несла порошки и пузырьки. Фельдшерица пошла в корпус с надзирательницей, другая надзирательница выпускала зубного врача, а третья – нижняя, брала кого-то на свидание; я, за их спинами, на цыпочках повернула по лестнице вверх на 4-ый этаж с другой стороны в больницу. Все открыто было по пути. Нажала ручку последней двери в больничную камеру, где была Прасковья Семеновна и свободно вошла туда. Я и увидела ее тогда. Она была там не одна, их было там трое, все по ее делу. Я бросилась к П.С., чтобы обнять ее и приласкать. Ведь много месяцев я не прикасалась к человеку, не жала человеческих рук и не видела ласки родных. Мы все обнялись: они, которым угрожала веревка, и я, которая это знала.

Потом все рассмеялись. Они забеспокоились, чтобы меня не перевели в крепость. Так длилось 5-6 минут. Я им говорила, что в Питере волнение, что уйма арестовано, что уже революция вовсю, но они это сами знали лучше меня.

В этот миг пришла фельдшерица закрыть больницу и я выскочила впереди нее вниз, а навстречу мне уже бежала злая надзирательница совершенно бледная, как полотно, и, плача, говорила: «А я думала, что Вы сбежали, идите скорее – слава богу, что не сбежали». Не сердилась совсем и перестала вообще сердиться на меня после. Через некоторое время меня перевели в общую, я познакомилась с Аней Кузьминой, медичкой с-р (сейчас врач), и Евой Карловной Терпуховой, тоже оканчивающей медичкой с.-р.. Она была членом Питерского комитета и была связана с каким-то боевым делом. Двух незаметных движений с ее стороны к окну больницы было достаточно, чтобы я поняла, что она «их». Страшно боялась я, чтобы кто-либо из общей камеры не понял этого, как я.

М.Ф. Селюк очень мило и осторожно, будто незнакомая, говорила с ней.

Скоро ее, Терпухову, освободили. У нее была бурная революционная жизнь. Она работала около или в Б.О., после обнаружения провокации Азефа – она в тот же день застрелилась, об этом мне передавала близкая подруга, без времени погибшая от чахотки, наша с-рка Яковицкая. Я была у нее в Питере по выходу из тюрьмы, она была страшно занята, успела меня только обнять, и бежала опять куда-то.

***

Скоро я перешла в больницу к Прасковье Семеновне.



Прошло много-много лет после этого, и у меня кроме огромной любви и поклонения ничего другого в сердце к ней нет.

Вот и не расскажешь, что она такое, но она все то, что связало навсегда меня с Партией и революцией. А жизнь и работа в Партии дает не только праздники, а имеет будни и черные дни, которые мне пришлись на долю ни один раз.

***

Я, кажется, в своем описании наших террористок страдаю тем же, что и В.Н. Фигнер, которая описывает большинство своих товарищей, и одаряет их лучшими душевными и физическими качествами. Но искренно теперь думаю о том, что я, хотя и была тогда в таком возрасте, что худое редко замечается, но все же опять скажу, что женщины-террористки, которых я встретила в Предварилке, действительно были по личным своим качествам выше ординара и многие выше меня. Их жизнь и трагическая гибель некоторых говорит за это. Спокойствие Прасковьи Семеновны и величайшее напряжение воли, не показать Фанни Львовне, что она знает лучше до суда приговор им всем, безумие Леонтьевой в Петропавловке – это нелегко ей.



Я знала, что когда П.С. настаивала, чтобы мы все спали, и даже целовала меня, как маленькую, в глаза, что она сама не спит всю ночь напролет... Что может быть в своей бессонице она доходила до того, до чего не могла дойти еще вся Партия – обнаружения провокации Азефа в самом центре. И только ее парализованная рука говорила, что там внутри переживалось.
***
В тюрьме недолго сидела Лидия Павловна Лойко, долго работавшая в «Русском Богатстве»; в 1905 году вышла ее книжка под названием «Надо знать – не меньше». В нашей с.-р. среде говорили, что правильнее было бы назвать книжку «Надо знать – не больше». Я думаю, что это было бы так правильнее. Эта книжка была руководителем, конспектом, как вести партийные кружки всех типов - низшего, среднего и высшего. Я лично знала значительно меньше, но ученикам своим предлагала знать больше.

В больнице находилась еще одна женщина с-ра Семенова (кажется еще называлась Кудрявцевой). Ей вначале была предъявлена ст. 101 и казалось, что она приписана к делу террористов. Если верно, что мне говорили, то ее муж Семенов вместе с Германом и бабушкой Брешковской на заграничном Съезде партии отстаивали положения, говорящие о невозможности бороться с аграрным террором в деревнях, когда они принимают массовый характер. За это за ними – Германом и Семеновым установилась кличка «аграрники». Жена Семенова ничего из себя интересного не представляла, была арестована вместе с ним. После амнистии они оба были у меня в Киеве, он очень нервный и больной. Киевский Комитет припоручил мне о них позаботиться, я снабдила их бельем и больше они ко мне не показывались. Видно уехали.

Здесь сидело еще несколько с-рок, но их фамилий я не помню. Я не соприкасалась с ними, так как все время сидела в камере №14. Из с-д компании были Зинаида Любимцева, она была, кажется, в меньшевиках и еще Лифшиц, симпатичная моя соседка по прогулкам. У нее была здоровая психология, хороший аппетит и мы с ней, не отрываясь, в дырочку смотря, пробалтывали все прогулки, говоря о пролетариате.

Были еще меньшевички-грузинки две, которых арестовали и привезли одновременно с Николаем Николаевичем Соколовым, с.-р. – этим крайне своеобразным и интересным революционером с вологодским говорком. Я буду еще о нем говорить дальше.

Из всего мною только что сказанного и тех характеристик, которые я дала большому количеству лиц, с которыми я сидела и общалась, можно решить, что режим молчания вовсе не соответствует своему содержанию. Да, безусловно, мы не молчали, а говорили тем путем, что я рассказала раньше. Но и помимо этого мы жили общей жизнью: одна за одну и все за одну.

Мы провели решение не ездить на допросы и все крепко держались этого, мы один раз, когда хотели увести силой какую-то бунтовку на допрос, мигом очутились у волчков и каблуками в дверь устроили молниеносную обструкцию, так что ту сразу же оставили. Мы сидели днем на окнах и урывками бросали ту или иную фразу и у всех были общие глаза и уши, одни нервы и одно восприятие.

Мы праздновали первое мая больше пантомимой. Мы ликовали при восстании Потемкина и мы горько всей семьей скорбели о гибели террориста или над суровым приговором кому-нибудь из сидевших. Тюрьма знала все новости дня с воли. Все за одну и одна за всех… Так мы были крепко связаны.
***
Прекрасная библиотека Предварилки утоляла нашу духовную жажду. Кроме этого целая история русской революции была вкраплена в эту библиотеку; все книги были проколоты булавками под соответствующими буквами и, разбирая их, получались фамилии, даты, дела всех узников Предварилки за многие годы. Библиотека Предварилки уникум. Было там письмо Сазанова, написанное таким же способом в одной книге. Не думаю, чтобы я забыла или перепутала имя террориста, который перед казнью писал письмо товарищам, но мне очень хотелось бы, чтобы кто-нибудь, видавший это письмо Сазанова, подтвердил бы, что это было действительно его, а не кого-нибудь другого.

Я читала там все, что относится к истории социализма и французской революции, а затем я увлеклась аграрным вопросом; я пыталась прочесть Капитал, но тщетно. Не буду останавливаться на том, что я читала, что отвергала или приняла, это далеко уведет, но скажу о том, что я читала кроме этого и массу нелегальщины, которая забралась даже в библиотеку. Тогда была эпоха «союз-союзов» и сколько она давала литературщины можно себе представить. «Освобождение» пролазило тоже в тюрьму, и как будировал, и волновал Петр Струве и может быть, этого бы не вспомнил, если бы он тогда не лил в молодые сердца той заразы, которая не одну из малых сих не толкнула туда, откуда не было возврата. Я читала на коленях, украдкой, «Освобождение» и неразумной своей головой думала, почему «он» не наш, а говорит, как мы.

Я читала свежую «Подпольную Россию», которую мы получили в фунтовом пакете печенья Альберт. Мы получали Искру в пакетах чая, «Революционную Россию» в пакетах халвы. Мы получали письма, написанные водяным, лимонным и кислотным способом. Мы знали такие чудеса тюремной алхимии, что если бы не было сейчас в России политических тюрем, то можно было бы по этому поводу написать брошюру.

Заканчивая описание этого периода моей жизни, семи месяцев пребывания в Предварилке, мне хочется сказать, что тогда прошло семь дней по быстроте промелькнувшего времени и семь лет по количеству наук, знаний, опыта и впечатлений, которые я приобрела. Мне не хотелось на волю, у меня не было тоски по воле, я забыла какая она… Я жила огромной интенсивной жизнью, каждый человек был для меня открытием, каждый человек – революционер, попавший в тюрьму, увлекал меня.

Я не могу назвать имен нескольких десятков лиц, с которыми я говорила в железо, но они вереницей, как галерея редких лиц, разных возрастов и национальностей стоят передо мной.

Если у одних не было образования, то они пылали жаждой знания, если не было большого ума, то было большое сердце, если не было терпения, то была жертвенность, если не было опыта, было послушание, но что-то было общее, интимное, что делало нас одинаковыми в восприятии ко всем явлениям нашей тюремной жизни и это нас роднило.

Смешно говорить, что были все революционерки, были разные и все по-разному хорошие. Тихая соседка Ефирь сидела за еврейское дело своего жениха по партии Бундовца. Блекла и худела. Говорила плохо по-русски, страдала сильно за русских: «Вы все, русские, здесь сидите, и я буду тоже с вами, чтобы вам легче было, я не понимаю для чего работать против своей Родины, но раз вы русские – этого хотите, я с вами». Кашляла она кровью и как-то раз, когда градусник перескочил 39 градусов, постучалась и спросила: «У вас есть жених?»

- «Нет».


- «А у вас?»

- «Да, я за него сижу, потому что он делает тоже дело, что и вы».

В саду ходила толстенькая, вся округленная молодая женщина, и все улыбалась: «что вы все улыбаетесь?».

- «Ребеночка жду».

- «Но почему же так рады вы непомерно этому?»

- «А потому, что он родится уже свободным человеком ».

- «Когда?»

- «Вот скоро».

- « Кто вам сказал?»

- «Мой муж, он все знает, мы (притихшим голосом) с типографией арестованы – меньшевики на Песках…»


Красивая какая-то барыня, кашляла тоже кровью, пахла духами, ногти полированные носила, умудрялась в таз с водой, как в зеркало смотреть и локоны с двух сторон по щекам опускать. Хохотала все. Пришли с допросом в камеру. Хохотать перестала и прямо в лицо жандарму: «долой самодержавие». Получила ссылку, при обыске нашли листок «Освобождение».

Ходила какая-то чудесная мать Мария Николаевна и с нею семнадцатилетняя ее дочь, ходили вместе на прогулку, на свидание к жениху дочери, ходили все по камере вместе, и такая эта мать замечательная была, все у нее ясно, все обязательно и ничего не страшно. После свидания со своим мужем пришла и говорит: «хорошо, что увидались, его успокоила, а теперь хоть в Сибирь».

Замечательно же, что не было тогда в тюрьме ни духа трусости, ни подозрения. О шпионах не говорили никогда, предателей не представляли, а что такое провокатор не знали.

Так шла хорошо наша жизнь… вот почему, когда мне сказали: «готовьте вещи и на волю» - мне сделалось совсем дурно.

Звон в ушах и я зашаталась, поняв только в чем дело, когда услыхала крик Прасковьи Семеновны: «посадите ее, ей дурно, она как полотно!». Я не могла уйти. Я обнимала всех. Садилась, ласкаясь к Прасковье Семеновне… Идя по лестнице, я заливалась слезами, а внизу в

фойе я детским голоском прокричала: «прощайте, товарищи». Меня выпустили под залог, дело вел Трусевич, да и дело было не большое. По ст. 129 за хранение, я получила бы очень мало, а ст. 126 за принадлежность к партии всем предъявлялась, но ее трудно было доказать.

Потом все по пути к дому казалось все вновь обретенным, до какого-то болезненного реализма запечатлевалось: спина кучера, фартук фонтана только сбоку, деньги в руках сестры. Потом лимонад в графинах, где плавал лед, в который куски лимона придавали взрослые малышам. Ехали мы на Фонтанку, вода в ней темно грязная, но живая – завлекала – и много воды, сколько хочешь: хоть утопись! Потом лестницы барского дома, чистый передник горничной и запах самовара в кухне. В этом запахе все наше семейное, интимное, русское, что вызывает у иных слезы, а у других грустную улыбку.

А теперь, что же с ними…?

Ходила еще раз на Шпалерную, искала запретное окно третьего этажа больницы политических и так и не нашла… Уехала в Киев.
***
Я не случайно пропустила еще имя Анастасии Быценко. Я с ней познакомилась в Предварилке, накануне ее отъезда на каторгу (я была еще меньше недели в тюрьме), мы обе рядом мылись в бане. Она мне назвалась и так легко со смешком рассказала, что идет на каторгу, бушлат получила. Я видела в щелочку здоровую, крепкую, светловолосую женщину и мне даже стыдно было, что я не могу ей ничего сказать бодрящего на каторгу – она была одна бодрость.

Когда через много лет, я вместе с ее мужем и М. Мейтлиным организовала побег (он не состоялся) нашим каторжанкам-террористкам в Сибири, и мне так хотелось, освободив ее, сказать, а помните ту нарядную барышню, которая, как кура в щи, влетела в тюрьму и как она у вас немножко перехватила бодрости…

После Бресткого мира все пути между Партией и Быценко были закрыты навсегда, и не встретиться нам никогда больше в бане.
***

При освобождении под залог, с чем хлопотала моя старшая замужняя сестра В.В.П., которая по-матерински относилась ко мне за время моего сидения в тюрьме, я была привезена в жандармское Управление около Таврического сада и посажена в подвальную камеру, напоминавшую почему-то меблированную комнату, но почему-то стены ее были исписаны всевозможными непристойностями – не знаю.

Продержав меня минут 10-15, меня ввели в кабинет Трусевича, который вел мое дело. Тот дал подписать мне бумажку, что я выпускаюсь под поручительство моей сестры и какой-то суммы денег, и, позвав двух понятых, которые также расписались, предложил мне идти в другую дверь, где в вестибюле стояла моя сестра. Так это кончилось.

Считаю еще нужным дополнить, что в прошлом от допросов я отказывалась, как правило. И когда все же меня и остальных несколько человек жандармы хотели допросить хитростью по камерам, то мы опять-таки отказались от показаний. Это вышло так, надзирательница повела меня просто в лучшую камеру, где оказался, сидел какой-то тип, который собирался меня допросить, я закричала: «я отказываюсь от показаний».

- «Хорошо, мы это напишем, вот несколько барышень тоже написали, что они отказываются от показаний».

Они были сбиты с толку, как и я, переводом (меня) в другую камеру.

Наконец мне жандарм прочитал, что я обвиняюсь по ст.126 и в принадлежности к партии с.-р. по ст. 129 за хранение литературы, и написал потом, что отказываюсь от показаний. Я подписала, чтобы скорей выйти из закрытой камеры. И этим вся следственная процедура закончилась.

…Шла под руку с сестрой по улице и что больше всего удивило меня, так это уличный фонарь: «Здравствуй, старый мой знакомец!»


1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Е. В. Постникова Записки революционерки Архангельск 2015 Постникова Е. В