страница5/16
Дата29.01.2019
Размер4.54 Mb.

Е. В. Постникова Записки революционерки Архангельск 2015 Постникова Е. В


1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Столовка была на Бибиковском бульваре, №37 или 38, вскоре она стала центром Киевской организации, но затем очень быстро она была ликвидирована и 38 человек, арестованных там, отбывших полугодовое сидение в тюрьме, ушли на пять лет в Сибирь, на Север Якутской области. Я после уже никогда и никого из этой партии не встречала.

Дело организации столовки было одно из немногих Прилежаевских дел, а по своему весу и разнообразию Прилежаев правильно назывался лидером организации.

Как курьез очень часто шпики, проголодавшись и замерзнув, приходили пообедать в столовку, но это было меньшим курьезом, как существование шпиков во время воплощения в жизнь Манифеста 17-го Октября. Хозяйкой столовки была мать жены Кролевца и ей, бедняжке, плохо пришлось, так как она на пятом десятке с лишним лет попала на положение совершенно для нее невозможное. Простая, добрая женщина со слезами на глазах рассказала, как ее обвиняли в принадлежности к Партии, название которой она выговорить не умела. Может быть это и спасло добрую старушку от Якутии, которая просто хотела помочь семье стать на ноги во время безработицы и легко согласилась, поддержанная Манифестом 17-го Октября, заведовать столовкой с.-ров.

***
Но возвращусь к общепартийной работе, куда я вошла, как член Комитета. Не откажу себе в той скромности, которая была мне присуща тогда. Я, придя на первое собрание столь ученых мужей Комитета, села у порога на первый попавший стул, не смея произнести ни звука, и не проронив ни одного слова за целый вечер.

Потом обошлось, я работала исключительно в организационном центре.

Киев был забит литературой, и кроме того нелегальным путем прибывали грузы из-за границы, которые надо было рассортировать и направлять по области. В область входили следующие города: Киев, Харьков, Полтава, Воронеж, Екатеринослав, Кременчуг, Чернигов и еще два-три маленьких городка, не считая крестьянских центров по губерниям.

Если перечислить только одни названия нелегальных книг и брошюр того времени, прошедших через мои руки Транспортной Комиссии, то придется просто заняться составлением библиографического указателя, что не входит сейчас в мою программу.

Дальше я владела «тайной» - знанием всех трех партийных паролей, для приема всех приезжающих. Самый главный третий пароль я уже называла; второй был смешной и незабываемый – это: «привет от Карла Амалии Грингмут», а первый для местной области от какого-то женского имени и отчества. Ко мне приезжали все приезжающие, и я их направляла в отделы и секции, так как лидеры и Комитет мужского начала не выходили из низов, лекций, рефератов и массивок.

В день восстания саперов Борис Николаевич вел огромный митинг в железнодорожных мастерских, так как только его бас мог обхватить аудиторию.

Если считать количество работников, промелькнувших у меня перед глазами, приезжающих из всей области, то их было бы больше сотни. То количество, которое группировалось около Комитета доходило до 100 человек, людей с прошлым. В городе Политехнический Институт поголовно примкнул к с.-р. Партии. В Университете организация давала ежемесячно около 100 рублей членских взносов и то не каждый с.-р был зарегистрирован. Рефераты привлекали по 75-100 человек, а Гендельмана интереснейший реферат привлек полную аудиторию, которая вмещала несколько сот человек.

Все профессора Политехнического Института объединились около Лазаревича, и их академическая организация обладала огромной суммой денег.

Я не буду перечислять здесь всех интеллигентских профессиональных организаций, которые входили во Всероссийский союз союзов, но эти организации представляли нам, огромные средства и всевозможные услуги.

Боюсь ошибиться, точно сказав, какой суммой обладала касса Комитета, хотя я состояла даже кассиром Комитета, однако помню, что пуды литературы, расходы на транспорт, на разъезды агитаторов - все это легко покрывалось из партийной кассы.

В это время у меня с Константином Суховым возникает мысль создать свою легальную газету на паях, по 100 рублей пай, и по обнаружению результатов доложить об этом Комитету и получить, таким образом, его согласие. Мне как-то быстро удается собрать большую сумму денег по чековым книжкам через Союз адвокатов, врачей и инженеров. Газетные паи я передавала К. Суховых и мы оба спокойно расписывались на корешке чековой книжки, причем, минуя всякую бухгалтерию, я довольно несложно писала там свое имя «Лиз». На эту чековую книжку был наложен арест на квартире К.Суховых во время его ареста и она фигурировала в качестве следственного материала по делу Укр.Обл.съезда, арестованного в период 4-го декабря 1905 года.

Когда у нас определились финансовые горизонты, то этим делом заинтересовался Комитет.

Позднее я начала вести переговоры, совместно с Борис Николаевичем, с с.-ром Доениным, по поводу дачи им денег на покупку умирающих «Киевских откликов»; или взял бы он большинство паев и начал издавательствовать. Почему-то Доенин не понял нас, ему показалось, что нам нужны его деньги и что он останется не причем, и поэтому с очень расстроенным лицом, - он отказал нам.

Между прочим, названная газета «Киевские отклики», где работал Брусилевский и народники разного типа и возраста, забивалась «Сыном Отечества» как крупным партийным органом, забивалась также она и «Киевской мыслью», которая как большая газета давила малюсенькую газету в том же городе без строго определенного аншлага. Мы ее хотели обновить, войдя всеми нашими литературными силами туда, упростить и пустить по области. Но из этого ничего не вышло. Мы все были арестованы и уже после моего выхода из тюрьмы я снова с Гендельманом иду на переговоры о передачи нам газеты, так как одним из 5-ти владельцев был с.-рствующий господин; мы сговариваемся с Брусиловским, как вдруг на одно из литературных свиданий является Рисс и мы оставляем нашу затею на полпути. В это время произошли новые события, отвлекшие нас от газеты.

Я не буду здесь говорить какое впечатление произвело на местную организацию существование «Сына Отечества» в Питере и того сдвига в партийной работе, который обязан своим существованием все-таки 17-му Октябрю.

Все то, что было далеким, неосязаемым в нашей Партии, вылилось наружу. Явились люди, которые из легендарных превратились в пишущих, говорящих и направляющих.

Был для нас всех легендарной личностью Чернов. Сейчас нельзя не сказать, что этот человек был популярен до чрезвычайности в партийной и революционной среде. Это говорит о том, что злобой дня с.-ровских разговоров было рассказывание всевозможных подробностей из жизни Чернова, как о его способностях, странностях, так и о его огромной мозговой выносливости.

«Как Виктор!» - этот лозунг больше всего занимал и все строились на него и все тянулись к нему. Этот человек пользовался колоссальной популярностью у всех нас даже за глазами, а знаменитый скок его из окна «Сына Отечества» просто всех очаровал. Я не буду сейчас ничего говорить о В.Чернове вплоть до встречи с ним, а пока что только упомяну о том, что нового докатывало до нас из Центра.

Появились имена, которые шептались раньше, - Гуковского, Ракитникова и какие- то клички, прозвища, псевдонимы…

Было страшно интересно чувствовать этих людей и знать, что они живы. И поэтому естественна была фраза одного рабочего-еврея: «Что за ангелы такие?!»

На этом кончу.


***
Несмотря на полулегальное существование Партии, мы чувствовали себя психологически в подполье и если и использовали свободу в смысле агитации, пропаганды, то конспиративные дела свершали в подполке.

Приезд ко мне из-за границы кишиневской девицы с 12- ю или 15 –ю браунингами без предупреждения – глубоко меня поразил, потому что провал моей, никому не известной квартиры, набитой до не вместимости, при той центральной роли, которую я играла в организации, был бы значительным ударом для всех. Кто ее послал – для меня осталось это тайной, и что эта была за девица, так я и никогда не узнала.

Девица явилась с огромной корзиной, наполненной соломой для того, чтобы тяжесть соответствовала размеру, прямо с поезда ко мне, отрекомендовавшись моим родным, как питерская курсистка.

Девица была очень храбрая, пококетничала с моим отцом, меня незнакомую целовала до боли, а когда ушла, то мне надо было открыть тайну матери. Надо было быстро спалить солому, спрятать корзину или сжечь ее и, наконец, унести браунинги. Меня мать отослала на нашем лихаче с браунингами на груди с глаз долой, а дома, отпустив горничных, она спалила солому, из-за чего загорелась стена; вызвана была пожарная команда и дело кончилось тем, что мне здорово влетело.

Браунинги я сохранила на квартире какой-то очень хорошенькой офицерской жены, которая имела ребенка и вечно отсутствующего мужа. Мне ее адрес дала М.П. Реийбат. Звали эту даму Марией Николаевной.
***
Теперь мне не хочется пропустить случая рассказать об одной встрече, которая в мои девичьи годы того времени, произвела на меня отвратительное впечатление. Эта встреча была со шлюссельбургским Стародворским, о котором я позднее узнала, что он работал в охранке по воспоминаниям Бурцева только в 1924-ом году.

Когда в Киеве стало известно, что великий страдалец шлюссельбуржец Стародворский прибыл в Киев, то комитет Партии с.-р.- решил его приветствовать. Послали меня, Бориса Николаевича, Сараджиева.

Стародворский остановился у священника, своего зятя, в Сергиевском соборе. Открыла двери матушка и из-за дверей выглянули барышни, некоторые из них учились в моей гимназии. Мне так приятно стало, что милый всем дорогой революционер был дядя моим когда-то детских подруг.

Вышел сам Стародворский, повел нас в кабинет. Мы его стали обнимать, приветствовать и т.д., а он завел разговоры, безусловно, на эротические темы; я не особенно хорошо знала значение этого слова, да и вообще в те времена никогда ни в разговорах, ни в книжках этого термина не встречалось, может быть, только в специальных научных отделах, - слово и литература тогда не были вульгаризированы.

Сидим мы и слушаем, а Стародворский все дальше и дальше ведет свои повествования… Я никак не могла понять и думала, что все сказанное им вовсе к политике не относится, так почему же он все это говорит нам и, желая его перебить, говорю ему: «А вот знаете, скоро Учредительное собрание…». – «Нет»- отвечает он мне. - «Дай бог, конституцию, а то и Всероссийский собор» и дальше продолжает на интересующую его тему. Я посмотрела на моих спутников, они сидели красные, как пионы, тогда я все поняла, и слезы чуть не брызнули у меня от стыда.

Кто-то встал, кажется, я первая, чтобы уходить… Опять обнялись, а когда выскочили на улицу, то все три моментально разбежались в разные стороны.

Через некоторое время был кем-то пущен слух, что Стародворский заразился от уличной женщины и поэтому товарищи заставили его лечиться, и не «лазить» в общественные дела.

Если бы Бурцев не опубликовал Стародворского провокатором, я бы затруднилась перед подробным опубликованием сцены приветствия Киевским Комитетом шлюссельбуржца Стародворского; имя шлюссельбуржца для нас все-таки являлось священным.

***
В это время я ушла из частной лечебницы врачей-специалистов, и меня с готовностью принял доктор Ярошевский к себе в больницу имени в.к. Анастасии, заведовать Кабинетом электризации и массажа. Он дал мне лично всю литературу, которая относилась к электризации и, имея основные познания в этой области, я начала там работать. Материально меня это очень устраивало, так как жалование было как врачу, и положение было совершенно независимое. Мне нужны были деньги, исключительно, на партийные цели и это освобождало меня брать деньги от родных. Я была занята в день 2-3 часа, но кроме жалования у меня на столе оставались рубли и бумажки, и мне не удалось за короткий промежуток моей работы искоренить установленный в этом Кабинете порядок, хотя я активно боролась, так как лечебница была бесплатная. Богатые пациенты после курса лечения навязчиво оставляли деньги.

Весь остальной день и половину ночи у меня уходило на партийную работу. Не было ни усталости, ни остановки, была молодость и движение. Мы жили и работали очень хорошо и дружно и среди хорошо спетой компании как-то незаметно проходили нервные вспышки Бориса Николаевича.

Весь почти Комитет жил на ул.М.Владимирской , д. 77 около еврейского базара. Весь пятый этаж был занят с.-рами. В этом доме были меблированные комнаты без швейцара. Все выпущенные из тюрьмы, минуя конспирацию, поселялись там.

Там же жили Прилежаев, Б.Н. и оба Суховых в двух комнатах, Граммаческий, два брата Кондратские, вскоре поселилась барышня с.-рка Надя Бараден и, наконец, прислуга с.-рка Гаша.

Этажом ниже еще какой-то инженер с.-р., который только и говорил о том, что надо убить Кулябко (кажется начальник Охранки) и тогда мир на земле настанет.

По вечерам почти всегда в комнате Бориса Николаевича были заседания Комитета. Иногда, если не было заседания Комитета, приходили братья Галкины, Бойко, прибегал Лазаркевич и еще на десять минут оба литератора Лагутин и Берлинер.

На площадке четвертого этажа к ним присоединялся инженер и начинал: «если бы Кулябко…», те в отчаянии его передавали первому попавшему, шедшему по коридору, который, если смеялся, тогда инженер говорил: «ах, вы смеетесь, но смеется тот, кто смеется последний, пока смеется Кулябко… » или глупо смотрел ему на ботинки и молчал, то инженер говорил: «а вы молчите, нам нечего сказать…»

После всяких партийных поручений и свиданий, я прибегала на 5-10 минут к техническим работникам, чтобы они завтра то или другое сделали. У студентов технической группы было большая, прекрасная типография (я о ее судьбе не знаю, но она осталась не проваленная, даже после их ареста).


***


Совершенно неожиданно для организации вспыхнуло восстание саперов 21-го ноября 1905 года, когда они вышли с оружием на улицу. Я упомянула о том, что Сараджиев вел успешно военную организацию, он непосредственно знал некоторых саперов.

Солдаты действительно поглощали пудами литературу, действительно участвовали в событиях 1905 года и интересовались всеми событиями русской жизни того периода времени и если мы подготовляли их к революции, то не тем способом и путем, как это описывает главнокомандующий Киевского округа того времени – Сухомлинов.

Невольно становится неловко за автора воспоминаний, когда читаешь, как этот, несомненно, умный бюрократ, описывая очень наивно восстание саперов, говорит о каком-то случае с каким-то офицером, который самозвано именовал себя на один чин выше и который где-то производил агитацию и ввел смуту в войска, а из-за этого началось восстание.

Может быть, такой случай и был, но он имел наверно только самодавляющее значение.

Мы издавали в Киеве солдатский листок, но не помню, чтобы этот случай попал в хронику солдатской жизни.

Весь Киевский гарнизон, связанный через своих представителей или с.-рами или с.-деками естественно был вовлечен в революцию пятого года, а внешние условия жизни солдат еще упорнее толкали их в развивающий ход революции.

Смуту ввел в войска в первую очередь сам Сухомлинов, когда он даже в воспоминаниях говорит: «справедливо наказывал».

Вот это «справедливое наказание» создавало у одних комнатную идеологию, а у других контр идеологию. «Справедливое наказание» и несправедливое питание тухлыми щами вызвали бунт саперов. Нам с.-рам пришлось начать поддерживать восстание в момент его наступления и печально присутствовать при его подавлении, при расстреле на улице солдат солдатами на Еврейском базаре.

Мне пришлось пережить следующее: перед этим кто-то прибежал ко мне в лечебницу и сказал, что около казарм саперов какое-то смущение, я отпустила больных, села на трамвай, который шел к Еврейскому базару и, не доезжая железной церкви, сошла с трамвая, остановленного кем-то, бросилась прямо в толпу; в толпе были солдаты, но толпа не имела состава, это был тыл повстанцев; раздались выстрелы приблизительно в том месте, где трамвай останавливавшегося по линии Бибиковского бульвара и там собственно и был центр стычки восставших саперов с каким-то конным полком, которого послали на усмирение. Начавшийся расстрел разогнал и ту толпу, в которой я находилась, солдаты со спущенными ружьями бежали на помощь своим, а публика бросилась на тротуары. Уже навстречу вели арестованных солдат, вели их обезоруженными, вел свой же брат солдат и те, арестованные, как-то несерьезно относились к своему положению: арестованный солдат полуобнимая того, который вел его и, отстраняя ружье, говорил: «да что ты, брат…». И только две-три встречи были тяжелые, при которых солдаты вырывались, а их тащили, били в лицо, срывали кожу; лица их кровоточили, они не сдавались…

Опять раздалось несколько беспорядочных выстрелов; я бегу, мчусь по мостовой, как можно скорей за бегущими вперед солдатами, но те куда-то исчезают или вернулись на панель или же их схватили по пути и я осталась среди образовавшейся пустой площади, около какой-то ограды и не знаю, что делать дальше.

Спереди бежал навстречу мне какой-то джентльмен и, приблизившись ко мне, сказал: « что Вы тут делаете, уходите; там все кончено, здесь стреляют» и каково было мое удивление, когда этот господин оказался знакомым с.-р. Лазаркевич, который наблюдал восстание с другой стороны. Стычки, схватки отняли не больше 8-10 минут. Сколько раненых – осталось для нас неизвестным.

Организация с.-р., застигнутая этим восстанием врасплох, находилась в большом волнении.

Я со своим спутником направилась в столовку. Там была масса незнакомого народа: главным образом рабочие из районов, они все сбились во второй комнате, все возбужденные, в пальто, у некоторых были при себе револьверы, которые почему-то разряжали и заряжали, при этом пули падали на пол, кто-то кричал «тут раненные». Был переполох и бестолочь… Уходили и приходили ораторы, шли митинги, но где - не помню, помню лишь, что железнодорожные мастерские требовали все новых и новых ораторов. Тут же бегал Гриша Галкин, пришел весь мокрый от двухчасового выступления Прилежаева, тут же находился бледный Борис Николаевич, которого и увели в ж-д мастерские.

Перевязала раненых, но раны не пулевые, большей частью ушибы и царапины; помню худенькую голую фигурку мальчика-рабочего, раненого чем-то тупым в плечо; дым от курева, и нервная речь Бориса Бычковского, диктующего прокламацию на событие дня, где «кровопийцы» и «губители» доминировали над содержанием, и которую Бычковский как-то пугливо порвал, прочитав весь текст.

Говорили о бежавших, но скрывшихся солдатах и никто ничего положительного не знал. Так всегда бывает при восстаниях, смутах и беспорядках. Иначе не бывает.

Ночью заседал Комитет. В городе в туже ночь ходила к Сухомлинову группа профессоров (или от Союза спецов или от академической организации) просить пощадить жизни восставших. Об этом Сухомлинов упоминает в своих воспоминаниях, но об отказе – нет; он отлично помнит, сколько было расстреляно солдат или, выражаясь его терминологией, «справедливо наказано»; и помнит он даже об анекдотах Новицкого и всякую мелочь с люстрой…

Было бы лучше для Сухомлинова вообще, чтобы он своих «воспоминаний» не писал: они не внушают ни правым, ни левым доверия, также как и бедственное положение Wand Itra в роскошной вилле на немецкой земле.

Два солдата, с.-д. бежавшие после восстания были ранены и скрыты в квартире профессора Богучарского и его жена - врач лечила их. Позднее солдаты были с.–д. организацией переправлены заграницу.

***
Главным заданием того времени у нас было созвание областного съезда и заготовки докладов к этому съезду. Оборудованием съезда были заняты все. Квартиры своевременно были запасены, студенты заготовляли ночевки приезжим; другие подбирали литературу для области, библиотеки, третьи готовились переписывать протоколы, и, казалось, все идет хорошо.

Этот съезд предшествовал предполагаемому 1-му Партийному Съезду, который состоялся в Т., протоколы которого вышли толстенькой красненькой книжечкой, ее теперь все знают.

Начался Съезд. Приезжие частью являлись в столовку. Мы не порывали с традициями подполья, не чувствовали себя и на легальном положении, в тоже время естественным путем выбирались из подполья.

Вдруг неожиданно я встречаю в столовке М.Ф. Селюк, она приехала как представительница Ц.К. на Съезд. Я попросила ее жить у меня, однако ей недолго пришлось жить, так как была арестована вместе со всем Съездом.

Съезд открылся при количестве делегатов от Ц.К. – Селюк, от О.К. – Лазаркевич, от Киевского Комитета весь состав Комитета по отраслям работы, от Харькова – Плесский, Бонч-Осмолавский, от Воронежа – Вера Фалькнер, от Екатеринослава – Зоя Абрамович, от Чернигова – Беляев, двоюродный брат Селюк, от Кременчуга – Надежда Браславская, от Полтавы – Всеволод Радзиевский. Может быть, не совсем верно я распределяю по городам, но это не существенно.

Киевский Комитет блистал докладами Суховых, Прилежаева, Б.Н., Галкина Исаака и т.д.

Председателем Съезда был выбран Н.А. Лазаркевич. Съезд шел три-четыре дня и оборвался. Нельзя говорить о том, что квартиры для Съезда были недостаточно конспиративно поставлены,– они были не все обнаружены, но не конспиративны были все киевские работники. Некоторые из наших, известные Охранке, без малейшей предосторожности прямо шли со своей квартиры на Съезд. Вся квартира с М.Владимирской под №77 по своему расположению, приводила и уводила со Съезда за собой шпиков…

В последний день Съезда мне М.Ф. Селюк показала на улице шпиков, когда мы входили на Съезд. Однако квартира профессора Водовозова, где мы на второй день заседали, не была им обнаружена.

В эти дни появился с.- р. Рисс, о котором я сказала несколько нелестных слов. При первом нашем знакомстве он обратил мое внимание на то, почему отсутствуют лидеры.

Приехал он из-за границы, кто-то из наших комитетчиков явился в столовку и направил его ко мне. Я уходила со Съезда в приемные часы для партийной работы, где я была нужнее, чем на Съезде.

«Поговорите с Елизаветой Никитичной» или «поговорите с Лизой» - кто-то ему сказал. Рисс мне сказал сначала два первых пароля и просил сообщить Комитету, что старики заграницей (не помню кто) предлагали ему кооптировать в Комитет.

«Не знаете ли Вы еще третий пароль?» - «Да». Он сказал мне его. «Хорошо» - говорю.

- «Устраивайтесь пока, через день-два дадим Вам ответ».

- «А где Вы?» - спрашивает он меня.

- «Заседание, наверно, Комитета, не знаю».

В столовой после этого Рисс ходил и ругал Комитет, что его не берут на работу. Никто ему не отказал и не обидел, не мне же его обижать; между тем я была с ним изысканно любезна и светски приветлива, но у него были в прошлом отношения со многими из Киевской организации крайне испорченные, и он поэтому все объяснял прошлым.

Съезд кончался. Протоколы были переписаны; переписывались даже протоколы последнего дня, они были даны на ночь переписчикам, чтобы один экземпляр был приготовлен и прочитан перед разъездом Съезда.

Мы собрались в последний раз на Фундуклеевской во флигеле огромного корпуса, где были расположены Высшие женские курсы. Первое заседание было также в этой квартире. Обсуждался вопрос о терроре без протоколов.

К 12-ти или часу дня, когда остались технические вопросы, ко мне кто-то подошел и говорит: «все не интересно, если хотите, поезжайте в Политехнический и скажите студентам заставить учебу по 20-е февраля; литературу надо ждать в определенном месте для вручения отъезжающим и немедленно приезжайте обратно для выборов Областного Комитета». Этот кто-то, кажется, был Лазаркевич. К. Суховых попросил, чтобы один из переписчиков принес протоколы для прочтения, если они готовы.

Я ушла с удовольствием, так как у меня болела голова. Вбежала на пятый этаж к братьям Кандратским: «готовы протоколы?» - «Готовы». «Ну, несите». Дала им адрес.

Взяла с собой А.Граммачевского и поехала в Политехнический Институт, так как мне неудобно было идти одной к студентам.

Через полтора часа вернулись обратно и, когда я слезала с саней, чтобы расстаться с попутчиком на Бибиковском бульваре, ко мне подбежал Л.Суховых и сказал: «все арестованы, только что городовой принес записку от Кости с просьбой послать вещи в участок».

Это была остроумно посланная нам весть.

Я хватаюсь за голову, у меня земля уходит под ногами…

«Да, знаете ли Вы, что я несла все протоколы!» Пауза …

Мы решили с Л.Суховых бежать чистить столовку и предупредить всех, что Комитет арестован im korpore. Может быть, протоколы не писали. В столовке уже все знали об аресте.

Я нагнала страх на всех: «убрать оружие, прятать литературу, уходить!!»

Началось время обеда. На печке – склад. Скорей. Скорей, уходить и чиститься.

У меня было такое отчаяние, что я прямо-таки кричала, покуда все не вычистили.

Рисс вертится около меня. – «Кто, кто арестован?» - шёпотом спрашивает он у меня.

- «Комитет».

- «Ну, что за пустяки от меня скрывать; Съезд, наверно, был – вот и арестован».

Пропускаю мимо ушей.

Ездила тогда же с Л.Суховых чистить квартиру Лазаркевича и вывезли оттуда около трех пудов нелегальной литературы и револьвер. Во время «свобод» мы не отказывали себе в удовольствии иметь как можно больше нелегальных книг.

В течение сорока дней существования «свобод» в Киеве десятки грузов прибыли к нам с комплектами «Р.Р.» и со всевозможными революционными вестниками.

На улице встретила Гендельмана, который сказал мне, что весь к нашим услугам, и что собирает временный Комитет и чтобы я действовала в этом направлении.

Еще мне говорили в столовой, что отсутствующий в то время на Съезде Борис Бычковский, долго меня поджидал, а потом пошел арестовываться со съездовцами, настолько чувствовал он себя морально обязанным сделать это.

Удивлялись.

Судьба Б.Бычковского была такова, что его значительно раньше суда выпустили, я получила от него открытку из Цюриха, когда была заграницей. Может быть, его освобождению послужило то обстоятельство, что адрес квартиры Съезда нам был дан ошибочно под №15, а заседали мы в №13; когда Быковский шел по лестнице, то околоточный его задержал и спросил: «куда?». Бычковский ответил, назвав тот номер, который ему думалось, был съездовский, но сыщики его схватили и потащили в обыскиваемую квартиру. На следствии это и выяснилось.

Крайне интересный был человек присяжный поверенный той квартиры, куда ошибочно мы все направились на первое заседание. Когда к нему пришло несколько человек, то он из деликатности не спрашивал, зачем они пришли. Он всем открывал двери, те раздевались, входили в гостиную и любезный хозяин предлагал садиться. Только и выяснилось недоразумение, когда один из пришедших спросил: «почему так мало и так поздно, ведь у вас должно быть собрание?!»

- «Нет, не у меня, наверно внизу».

- «Так почему же Вы нас принимали?!»

- «Не знаю, но как же мне иначе надо было поступить!»

Извиняясь наши ушли, а обеспокоенные в другой квартире съездовцы, что никто не идет, смотрели в дырочку почтового ящика, покуда не увидели, спускающихся сверху, сконфуженных остальных съездовцев. Ошибка произошла от того, что адрес был записан с прибавкой двойки к номеру квартиры, и об этом забыли сообщить, кому следует.

Таким образом, был арестован весь состав Киевского Комитета, кроме меня и Бойко. Он остался, не арестован, так как не был на последнем заседании.

Дальше, вечером я бежала домой, чтобы убрать все из письменного стола. В дни Съезда комитетская печать все время нужна была, и я ее держала в столе. Между прочим, с этого раза я никогда ничего не держала у себя дома так, чтобы это могло попасть в руки жандармов. За всю мою революционную деятельность я не была ни разу арестована с компрометирующими меня документами.

Дома знали, что произошел крупный арест. Открывали мои замки чужими ключами, не сломали замки, перевернули огромный письменный стол и проламывали ящики, я подоспела вовремя.

Унесла все на себе на улицу, а когда настала ночь – вернулась; выпрыгнула через окно в гимназический сад, разгребла снег, вынимая руками камни, царапая мерзлую землю, вырыла, наконец, яму и спрятала печати паспортного бюро и паспорта в землю и еще два револьвера, закрыв все это снегом, а мой брат – гимназист, с.-р. подавал мне в ведре воду и лил ее также под всеми окнами, так что мы сообща сделали что-то вроде ледяного катка.

Вся мокрая и обмерзлая я никак не могла влезть обратно в квартиру, так как окна наши были в бельэтаже.

Все я делала так тихо, что брат терял меня в темноте. Каждую минуту со второго этажа мог выглянуть, живущий там, смотритель здания.

Легла в постель, но мне не спалось. Я теряла голову … Я ведь одна теперь, как это случилось, что я ушла. Как помочь? Хорошо, что Миша здесь, я еще не знала, что Бойко уцелел.
***
Мы сговорились пока привлечь лучших работников к комитетской работе. Гендельман назвал следующих лиц: я и он, Сараджиев от военной организации, Петин от крестьянской, Транцеев и Яцупов от студенческой, Бойко от рабочих.

В этом составе мы и собрались на другой день в квартире наших арестованных, на 5-ом этаже, 77-го номера по М.Владимирской улице. Ночью там был обыск, и нам не угрожало вторжение повторного обыска, как впоследствии это делалось.

Яцупов и Транцеев потребовали включения в эту группу Рисса, кандидатуру которого они считали бесспорной. Собрание наше носило спешный характер. У нас остальных не было никаких плюсов за включение Рисса в Комитет, и мы решили снова собраться все вместе и решить тогда окончательно состав временного Комитета.

У нас было внутренне убеждение, что при «свободе собраний» съездовцы будут выпущены на третий день по выяснении личности арестованных. Мы даже испытывали некоторую неловкость за свои самозваные совещания.

В Москве, в этот же день 4-го декабря 1905 года, был арестован Совет рабочих депутатов, где встречается имя Н.Д. Аксентьева. Известие это было получено 5-6-го и это фактически было началом конца «Октября».

На следующий день я увидела Рисса, который мне сообщил, что с ним уже говорил Яцупов и Транцееви он очень рад, что все выяснилось и его берут в Комитет.

Я молчала.

- «Могу ли я к Вам прийти и ближе познакомиться? Я расскажу Вам о заграничных товарищах» - спросил Рисс. У меня не было никаких причин отталкивать его.

- «Хорошо, завтра в воскресенье в 12 часов дня приходите ко мне на квартиру, в здание гимназии, во дворе, направо, увидите две парадные двери, на первой висит карточка отца, - туда не идите, звоните во вторые».

Пришел Рисс, сидел недолго, отказался идти в столовую завтракать; условились, как его отыскать или вызывать по телефону.

«Или гостиница Континенталь или Европейская гостиница, звоните по телефону, там у меня свои люди » - говорил Рисс. Это были самые шикарные и дорогие гостиницы – рестораны в Киеве, где было в вестибюле масса швейцаров и мальчиков-лакеев.

Удивилась я, что у него такие связи, а он и говорит с гордостью: «да Вы будете рады моему приезду!» Подумалось мне, не швейцара ли он родственник, но не смела, высказать ему этого обидного предположения. Не производил он на меня и богатого впечатления; думалось – так себе франт, только что приехавший из-за границы, все новенькое, но не богатое.

Прощалась, выпустила его через общее парадное и смотрела ему вслед, желая знать, встретит ли его отец, приходящий из гимназии завтракать, или нет. Вдруг вижу, Рисс подходит к парадному моего отца, вынимает книжечку и записывает что-то, очевидно фамилию. Думаю, вот чудак, что он делает, но в это время навстречу шел отец – и я скрылась.

Через день в столовке говорили о каком-то скандале между Риссом и политехниками с.-рами.

На следующий день я получила от Л.Суховых «докладную записку» от всей технической организации, где они настаивали на устранении Рисса из организации, угрожая своим уходом; приводили примеры по поводу его сношений с лицами, работающими в Охранке. Говорили, например, о встречи ими Рисса в обществе уличного охранника в день Съезда, недалеко от ставки Мартынова, рабочего по профессии. Он был известен, как выдавший во время своего ареста несколько лиц рабочих и вступивший таким образом на путь предательства. В последнее время Мартынов служил в качестве уличного шпика.

Я получила эту «докладную записку» за два часа до назначенного собрания; я не успела ее даже разобрать до конца; я передаю вкратце содержание ее некоторым комитетчикам, всех сразу увидеть я не смогла. Я бегу на квартиру к Л. Суховых; у него в комнате кто-то сидит с адресом для сегодняшнего совещания, я получаю адрес, входит Л.Суховых.

- «Что предприняли?»

- «Ничего не успела, сейчас придет Рисс сюда за адресом. Я на собрании в его присутствии доложу».

Входит Рисс. Суховых, не здороваясь, уходит…

Приходят также остальные комитетчики. Что-то говорят. Я пишу молча записки с адресом заседания и, подойдя к двери, передаю со словами: «Вам здесь оставлен адрес». Рисс подходит ко мне с просьбой дать ему адрес.

- «Вы едете со мной, как гость заграничный, Вам выпадает честь ехать со мной на санях, заграницей ведь саней нет?»

Все ушли. Мы спускаемся. Называю адрес. Рисс обрадовался: «это адрес Сергея Транцева, я знаю его хорошо. Едем».

Луна светила ярко, я рассматривала профиль с мелкими чертами лица; мне кажется, что это не провокатор, а мелкий человек. Меня изучал косой глаз из-под пенсне. Приехали. Рисса радостно встречают Яцупов и Транцеев.

Я волнуюсь и, перед началом собрания, прошу меня выслушать. Я только что получила от технической группы просьбу отвода от организационной работы Рисса и вот причины отвода, я вынимаю «дело».

Яцупов и Транцеев подают реплики: «Это старая история», - «Да, это давным-давно всем известно». Мальчишки – оппозиция! Говорю: «мне неизвестно, неизвестно вот и всем этим». Меня поддерживает Гендельман, его дослушивают. Рисс просит дать ему разъяснение: «это старая история, был суд, было разбирательство, все оказалось – чепуха. Правда?»

Его поддерживают его друзья. Но Рисс готов отвечать; он даже очень рад, что снова и снова может засвидетельствовать свою полную безупречность: « мне ничего не стоит установить свое alibi- где я был в день Съезда, я прямо сделаю это с удовольствием, но мне все это до крайности больно!» Транцеев, Яцупов его поддерживают, он беспомощно смотрит в нашу сторону. Оба приятеля Рисса предлагают верить им на слово и не продолжать этой крайне неприятной сцены. Мы молча переглядываемся, чувствуя себя побежденными их правотой, и соглашаемся перейти к текущим делам.

Это было 13-го декабря – канун чествования памяти Декабристов.

Рисс был в ударе и очень удачно составил резолюцию, которую мы должны были завтра на заводах проводить. Он предложил мне идти к табачной фабрике, не помню названия, в центре города, за спиной Фундуклеевской гимназии, к началу работ к 6-ти часам и там, в толпе женщин, пройти на завод и во дворе начать митинг. Я знала и раньше, что на эту фабрику ходили наши с.-ровские девицы и совершенно серьезно отнеслась к такому предложению.

Кончили в 1 час ночи. Остался один С.Транцеев дома.

Выходя, Рисс довольно фамильярно взял меня под руку и говорит: «едем ужинать». Я освободилась от него, моментально подбежала к впереди идущему Сараджиеву, взяла его под руку и попросила его идти как можно скорей со мной.

«Что делать?! Мне страшно не нравится этот человек». Сараджиеву он тоже антипатичен. По дороге домой мы задавали друг другу массу вопросов, идя страшно взволнованными. «Что это за человек? Почему у него имеются адреса от роскошных гостиниц? Как все это складывается странно?! » Так мы оба обеспокоенные рассуждали, ничего не решив.

Отец ждал меня дома, не спал, вернулся из театра и страшно волновался. «Почему ты так поздно приходишь?» Я не могла уснуть, я читала обвинительный акт Риссу.

В 3 часа ночи закрыла глаза, не потушив свечи, как пришел отец, сказав: «за тобой пришли, одевайся; дай спрятать, что у тебя есть!». Отдала револьвер, резолюцию на завтрашний день и «дело» Рисса и вместо того, чтобы встать опять заснула, как после тяжкой болезни. Снова пришел отец и стал будить и одевать меня… еще минутка, и я одета, и смеюсь даже…

Отец торопясь говорил: «смотри, не рассказывай, мне сообщили, что ты была на собрании». Я не обратила совершенно внимания на слова отца.

Пристав вошел, его оба сына учились в нашей гимназии и, торопясь, чтобы не производить шума и чтобы «мамаши Вашей не беспокоить», написал бумажку, что ничего предосудительного не найдено, и на цыпочках вышел в переднюю. Еще момент и мягкая, смоченная невидимыми слезами, борода моего отца коснулась моего лица, и я вышла на крыльцо.

Понятые стояли у ворот, пристав в сердцах их услал прочь. Мы сели на извозчика, пристав нес мои вещи, как мой кавалер. Я молчала всю дорогу, прощаясь, пристав извинился, как-то пугливо пожимая мне руку, которую я не могла ему не протянуть, когда он сказал, что сегодня же будет видеть отца моего, или через мальчиков своих, скажет, в чем дело, и что ему страшно стыдно.


***
Вот опять тюрьма…

Она называется Лубянка. В эту ночь она впервые была открыта после амнистии для политических. Все политические камеры были пусты, с разбитыми окнами, а потому во льду и в снегу.

В канцелярии сидели уже некоторые из только что состоявшегося собрания. М.Гендельман, Яцупов сидели уже в камерах. Оказалось, что из нового Комитета не были арестованы Рисс и Петин. Петина не было дома, но у него на квартире тоже был обыск.

Было ли ясно для всех нас в чем дело, не знаю. У нас ни у одного не сорвалось прямого обвинения против Рисса, но у нас не было к нему никакой симпатии и доверия. Мы не углубляли свои подозрений; мы не могли даже столковаться в тюрьме о Риссе, но ни я, ни Гендельман уже не могли по освобождению не избегать Рисса, да и вся организация боялась его и не верила ему.

К этому еще прибавились события, которые и создали славу Риссу, как провокатору, который во всем настолько запутался, что попал на виселицу.

За время нашего сидения произошел партийный Съезд, где были приняты решения о допустимости казенных экспроприаций. Я не знаю авторов и инициаторов этих темных страниц нашей партийной тактики, но на первых порах это имело некоторый успех в боевых группировках.

В Киеве среди белого дня, на трамвае у артельщика похищаются казенные деньги. Экспроприаторы держали себя храбро и безупречно. Они с оружием остановили трамвай, взяли деньги у артельщика, не причинив ему вреда, и скрылись незаметно на глазах десятков человек, на очень многолюдной улице. В этой экспроприации, организованной Риссом, участвовал он сам. И.Матусков и еще другой. Оба последних были в ту же ночь арестованы. Матусков совершенно спокойно находился дома, улик никаких, он готовился к экзаменам.

На допросе ему сообщили: Вы были с черной бородкой при экспроприации, он отрицал все и делал удивленные глаза. Ему указывали на карман, где была бородка. В кармане ничего не было.

Матусков передавал мне лично после, что бородку дал ему Рисс, никто не знал об этом, он спрятал ее в карман, перед тем как идти из чужой квартиры на экспроприацию, бородка была примерена, а так как она мешала, то была выброшена вон и никогда и никем не была найдена из заинтересованных лиц.

Для Матускова, попавшего в тюрьму не было сомнения, что его выдал Рисс. Я очень скоро после его ареста узнала от кого-то из наших с мужского корпуса все это подробно, а также и то, что Матусков тяжко болен и товарищи добились немедленного его перевода в участковую больницу, где содержались туберкулезные политики. Оттуда Матусков бежал, так как ему угрожала виселица, позднее я помогла его переправе заграницу по выходе из тюрьмы.

И, наконец, третье, крайне запутанное дело, было с побегом Рисса из участка через несколько дней после ареста экспроприаторов.

Рисс был посажен в Лукьяновский участок, а не в тюрьму к нам. Со дня ареста Матускова он очень часто посещал его семью. Когда же Рисса арестовали, то он прислал письмо Маше Матусковой – сестре и просил ее прийти на свидание, как невесту. Она пришла, на этом первом личном свидании, без администрации, Рисс сообщил ей, что его обвиняют в экспроприации, и поэтому он решил устроить дерзкий побег среди дня из камеры, в то время когда открываются и закрываются камеры для прогулок, и потом будет бежать по улице «на ура». Ее лично попросил достать револьвер, и также присутствовать на улице в тот момент, когда он побежит. В случае смерти он хочет, чтобы кто-либо из товарищей видел его славную смерть.

Девица револьвера не достала, но пришла смотреть… Можно всему в этой истории не верить, но нельзя не поверить тому, что, прождав лишних три часа, Маня Матускова пошла домой, обратно мимо участка, будучи в отчаянии, что она не помогла револьвером, и возможно несчастный был уже схвачен. Но каково же было ее удивление, когда навстречу ей, мимо участка, шел, улыбающийся, Рисс и веселым и беззаботным тоном стал рассказывать, как два часа тому назад он легко сорвал двери и выскочил на улицу…, а сейчас идет мимо этого участка, весело посвистывая.

Я потому слишком подробно пишу о Риссе, чтобы дать представление, почему у нас, киевских работников, составилось представление о Риссе, как о провокаторе.

После он участвовал еще в целом ряде экспроприаций и был повешен за одну из них. Мне передавал А.Н. Рузский, что защитник адвокат Рисса на суде говорил, что Рисс вел себя на суде и погиб, не как революционер. Это была такая жалкая и отталкивающая фигура в Киевской организации, что о нем все говорили только с презрением. Точно так, как я пишу о Риссе, думали все, кроме Яцупова и Транцеева, мнение которых, после повешения Рисса, никто из деликатности не старался разубеждать. У меня не было никаких отношений с этим человеком и, если бы через прошедшие двадцать лет, нашелся бы человек, смогший установить Рисса, я взяла бы свои слова обратно и склонила бы перед ним голову.

***


Из камеры тюрьмы, где мы арестованные, сидя, обменивались улыбками, меня повели на отделение женского корпуса, где в одной из камер уже сидела заключенная Хина Свет. Уже раньше она привлекалась по процессу «19 с.-ров» в 1903-1904 гг.

Мне бросили на пол матрас-сенник. Пол, окна и двери были во льду, от лампы таял потолок, и капало на нас. Замерзшие окна – не закрывались. Х.Свет ходила в шубе и чувствовала себя, как дома. Она мне сказала, что старик Кролевиц сидит в конце коридора, только что приведен, так как мужской корпус занят уголовными. Я попросилась в уборную у стоящего на коридоре стражника, подбежала к волчку и приветствовала Кролевца.

Его арест и массовый арест всех киевских с.-ров в ту ночь, отвлекли мое внимание от виновности Рисса. Через несколько минут Гендельман был посажен в камеру Кролевца, но утром их увели. Всю ночь женский корпус заполнялся новыми арестованными, главным образом девицами, связанными с с.-рами.

Хина Свет всеми распоряжалась, командовала и устраивала. Она была сестрой М.Я. Света, лично моего знакомого с.-д. и очень сердечно при встрече ко мне отнеслась. В Киевской тюрьме она сидела и раньше, сидела она свыше года, при ней же голодала Бэлла Ланина. У Хины Свет был крайне тяжелый момент, она хотела себя сжечь в тюрьме. Ее подругами были каторжанки – Дина Питгит и Рабинович, а также и Володя Цыпкин. Это была очень дружная компания. Цыпкин в это время был в Сибири.

Хина Свет мне сообщила, что на мужском корпусе сидит бывший с.-р. рабочий Маргулин, теперь анархист; его не выпустили по амнистии, хотя он подпадал под нее. Это объяснялось личной местью администрации. Как каторжанин, хотя и политический, Маргулин был переведен на уголовное положение и при мне он ушел в Сибирь на вечное поселение за принадлежность к партии.

Через несколько минут привезли Лизу Залковер, она тоже сидела по процессу «19 с.-ров» и еще какую-то не то акушерку, не то зубную врачиху-Лизу, ничего общего с революцией не имевшей.

Тогда же Хина Свет сказала: «видно бумажка со словом Лиза провалилась, и вот ищут ее по именам». Гораздо позже я узнала, что провалилась чековая книжка у К.Суховых со словом «Лиз».

Еще было темно, когда принесли дрова, печи, топились с коридора. Я первый раз в моей жизни затопила печь, и мне это доставило крайнее удовольствие, и интересовало это делать.

Не прошло и полдня, как арестовали всех находящихся в столовке и к ним привели еще массу девиц. Там была Маруся Слабодская, Броня Галкина – мать троих детей, жена заграничного Германа (жила с бабушкой Брешковской в Швейцарии). Там же в столовке была взята очень темпераментная Мария Петровна и буйно темпераментная Роза с.-рка. Очень милая девушка, оригинальная – вся огонь и экспрессия. Еще какая-то болгарка, приятельница слепого революционера Кулябко-Корецкого, Надя Бараден, Вера – жена студента с.-р. У всех этих девиц я почему-то позабывала их фамилии, но они были крайне живые девушки, прямо зеленые кольца в нашей женской тюрьме и их смех, а подчас и слезы, нарушали однообразную тюремную повседневность.

С песнями они ушли в Якутку на пять лет, а пришли ли оттуда и долго ли пели свои революционные песни, я не знаю.

Я никогда их после не встретила.

Утром на второй день пришел начальник тюрьмы Малицкий, толстый и хрюкающий господин. Он приказал нас закрыть и выпускать на коридор по два человека, а нам сладко говорил: «барышни, а барышни – нельзя разговаривать». Но разговаривать мы очень даже разговаривали и пели, а в смысле общения нас никак нельзя было закрыть на замки. Уборная, водопровод и умывальник были общие; вот там мы все и сталкивались.

Стражники никак не могли регулировать наших желаний. Кроме того, у нас была и общая коммуна. Две дежурных в коридорах готовили обед, ужин, чай, какао или кофе.

Вечером стражник давал дежурной ключи на вечер, говоря: «за вами не угонишься» и сладко засыпал после сытного коммунального ужина. Коммуна была очень богатая, и мы великолепно питались. Помогали родственники, помогал Красный крест, и стыдно было жаловаться, что плохо.

Иногда стражник засыпал, тогда его приходилось будить по 15 минут, чтобы он закрыл последнюю камеру, так как ночью старший надзиратель или Малицкий приходили проверять.

Корпус был внизу закрыт на такие тяжелые двери и замки, что только штурмом можно было взять наш корпус.

Хуже всего было, если начальство приходило после проверки, когда мы официально не имели право выходить из камер, но когда мы фактически гуляли по камерам. При стуке, открываемой внизу двери, мы разбегались кто куда, с тем предположением, чтобы в каждой камере было по два человека, задвигая друг за другом засовы, щелкая замками. А стражник лишь ключами закрывал замки. Маницкий не замечал где кто сидит, и так все сходило с рук.

Помню как один раз начальник пришел с новенькой с.-демократкой, которая села с с.-д. типографией. Ее посадили в одиночку-изолятор на лестнице, и надзиратель должен был уйти открывать ту одиночку.

Мы закрывали засовы и защелкивали замки друг за дружкой, это было после поверки, - и моя одиночка, совместная с с.-р. Розой, осталась незакрытая на засов. Роза и говорит: «суньте руку в волчек – ваша пролезет». Я просунула, закрыла засов снаружи, но рука вдруг потолстела и не идет обратно. Что делать? Сразу сообразили: поднять руку вверх, встать на колени на табуретке и еще момент… и рука вернулась в камеру.

После очень часто пользовались таким способом.

Очень легкий режим был на женском корпусе в Киеве, и мне казалось, в сравнении с Предварилкой это был – рай, а не тюрьма, но здесь были и другие недостатки, которых я сразу не заметила и о которых я скоро буду говорить. Это общие недостатки, характерные всем провинциальным русским тюрьмам, которые делали невыносимой тюремную жизнь.
***

Меня все эти дни мучило сознание, что я послала протоколы на Съезд, вины моей не было по существу, но было страшно жаль дать прямо в руки готовый материал для судебного процесса.

То, что съездовцев держали сначала в участке, успокаивало. Являлась даже надежда, что протоколы не попали, были уничтожены, хотя Кондратский, отнесший их, сидел со съездовцами.

Когда же арестовали и всю столовку, я смотрела на это, как на катастрофу. Манифест 17-го Октября был ловушкой, и мы попали в нее.

Через день привели из участка всех съездовцев, и женский корпус был переполнен. М.Ф. Селюк поселилась на втором этаже, где сидела и я. Она же мне первая рассказала, что случилось на Съезде, когда пришла полиция. Раздался звонок, Лазаркевич пошел открывать дверь, думая, что я пришла, но когда вернулся и сказал съездовцам, что полиция, то все подумали, что это шутка. За спиной вестника уже показывались фараоны. В комнате начался ад, все стали рвать бумажки, адреса…

Раздался второй звонок и в комнату вбежал, отбиваясь от полиции, молодой человек, который рукой что-то рвал в кармане. Приехавшие съездовцы, не разобрав в чем дело и не зная пришедшего в лицо, кричали: «сыщик!»

К. Суховых выскочил вперед и крикнул: «нет, неправда!». Это был Кондратский, у которого пристав вытащил из кармана протокол. Во время сутолоки К.Суховых написал записку на квартиру к брату или даже к прислуге меблированных комнат: «пришлите вещи в участок», потом спросил пристава можно ли послать городового за провизией и дал 5 рублей на чай, 5 рублей на провизию. Городовой, сбегав на квартиру, купил хлеба и колбасы огромную корзину и, как ни в чем не бывало, вернулся обратно.

Жандармы и сыщики не обратили на это никакого внимания.

Когда были все арестованы, пришел Б.Бычковский, чтобы заарестоваться и сообщил им, что мы все чистим и все знаем. В участке был закончен Съезд. Там же был выбран О.К., в который не попал Б.Н. и там он разошелся с большинством Съезда. Он очень нервничал. У Лазаркевича уже в участке появилась кровь в мокроте, и начались поты.

Через несколько дней привели арестованную всю нашу техническую организацию, и тюрьма настолько была переполнена, что политических мужчин посадили в свободные уголовные камеры над углом с нашей камерой. Некоторые заключенные перекликались со своими женами. И вот за эту перекличку уголовные устроили такой дебош, такое сквернословие в отношении политических женщин, что мы не знали, куда деваться, а бедные жены, которые перебросились приветствиями со своими мужьями, просто бились в истерике…

Первый раз в жизни я слышала слова, которые пишутся на заборах. Уголовным нечего было делать, администрация их не сдерживала, а быть может и поощряла их в их пакостном деле.

Целую ночь они громили нас, а утром стали выделывать всякие неприличия на окнах, делая гнусные предложения нам.

Вот в этом и состоял порок, мучительный порок провинциальных тюрем. Вмешались мужчины политики и просили уголовных каторжан оставить нас в покое, а нас просили не подходить к окнам, но ничего не помогало. Наконец администрация уступила, и увела и политиков и каторжан с этого пункта.

Теперь старые бюрократы сердятся, что им не давали пижам в петропавловской крепости во время Керенского режима, ну, а как назвать то положение вещей, когда молоденьких и чистых девушек садили рядом с уголовными каторжанами, которые с самыми низкими вожделениями обращались к ним. Или когда, раздеваясь догола на окнах, они с эротическими жестами удовлетворяли свои физиологические потребности. Спрашивается, как это назвать?!..

Когда не только нельзя было у окна подышать свежим воздухом, но когда некоторые девушки от слез не подымали головы с подушек, чтобы не услышать целый поток непристойных слов.

Что вы тогда делали, господа бюрократы?!!

Не каждая политическая женщина умела установить отношения с уголовными заключенными; некоторые на их вежливые приветы отвечали поклоном; другие, боясь уголовных, иногда не смели не подать им руки, встречаясь с ними на лестнице или в больнице, или во дворе, когда они шли на свидания; и тогда-то уголовные считали этих политических женщин «своими бабами» и на основе своей исковерканной психологии превращали жизнь в тюрьме в голую пытку.

Молодежь, главным образом студенты, не знали тоже этой преступной психологии уголовных, и часто звала девушек в окна, чтобы сделать то или иное сообщение, полученное из города. И тогда из бокового корпуса начинался с молниеносной быстротой целый поток извержений самой грубой похабщины.

И только единственно, когда уголовные арестанты умолкали, были моменты, когда кто-либо из них шел на волю или уходил в этап, тогда они, заинтересовавшись этим великим событием, смолкали и даже начинали помогать в тюремной работе: почту отправляли или, получив газеты, передавали их по корпусам.

Покуда мужчинам-политикам удалось укротить уголовных, чтобы они не мешали разговаривать в окна, прошло почти три-четыре месяца. К этому времени политические уже сидели в двух корпусах vis-а-vis, здание тюрьмы, которая имела форму буквы П; поперечный корпус внутрь занимали уголовные, наружный – больница, церковь и еще несколько политических камер.

Мы никогда не встречались с политическими мужчинами, они гуляли на переднем дворе; мы же гуляли где-то на огороде, за оградой тюрьмы, но тоже в огороженном месте, полчаса в день. Перед нашими окнами гуляли уголовные каторжане. Зрелище это было потрясающее: со стороны, с угла, чтобы они не заметили, можно было наблюдать, как человек в кандалах, словно зверь на цепи, мечется из стороны в сторону. И ни один, ни два, ни десяток, а сотни. Несколько сотен ходили по двору, как нечто единое, скованное вместе, огромное, страшное, сильное оно звенело кандалами. И одиноко, безумно звенели кандалы! Иногда ради резкой шутки кандальник, обалдевший от тюрьмы, станет на передние ноги-руки и протанцует вальс на руках.

Не знала я еще тогда, что в них был огромный порок, но, жалея, боялась их; не ждала ничего хорошего от них, но в тоже время крепко уважала их.

Кандалы все искупали… и первое, что сделала я, если бы имела возможность к ним подойти, сразу сняла кандалы, расковала бы их. Бывало, как стон вырывался из глотки возглас отверженого: «Сбейте оковы, дайте мне волю!!..» Страшно было. Страшна была и тюрьма; никогда я не любила ее за других и страшнее была она мне гораздо всех каторжников-преступников вместе взятых.
***
Политическим старостой у нас был Прилежаев и, несмотря на свободный режим, он только два раза за полгода пришел к нам по делам в корпус. Б.Н. пришел один раз по библиотечным делам. Но зато по вечерам до поверки к нам приходили в гости забастовщики-инженеры, члены Всер. ж.-д. Союза, которые ждали со дня на день освобождения. Они все сидели на женском корпусе, на первом этаже, администрация их почитала, не смешивала с политикой и предоставляла им всевозможные льготы.

Некоторые своими светскими манерами в тюрьме производили старосветское впечатление. Из этих людей, вовлеченных в водоворот революции, запомнила одного старика-инженера, как раз хозяина той квартиры, где были арестованы наши съездовцы, его арестовали после его возвращения в Киев. Он искренне верил в свободу собраний и с готовностью согласился уступить квартиру для собрания нескольким интеллигентным лицам, так он называл нас при допросе жандармами. Но не это привлекало меня в старике. Он часто бывал в Питере, и у него была Тургеневская любовь к Комиссаржевской, и он так красиво рассказывал о ней, мне было приятно такое старосветское знакомство. Ему я платила знанием всех постановок пьес Комиссаржевской, и мы с ним переносились из тюрьмы в партер театра и фантазировали…

Ко мне приходил вместе с ним, а потом и один, А.П. Рузский он был почти с.-р. и не с.-р. Трудно этого барина, с-ра, назвать социалистом-революционером, но для освободительного движения он сделал не меньше всякого из нас.

А.П. Рузский – племянник адмирала Рузского. Это был интересный человек, один из немногих, о котором можно написать несколько листов и все будет мало. Но так как я не хочу давать художественного облика этого человека на страницах моих революционных воспоминаний, то скажу, что мы впоследствии очень сделались близки, близки в партийных делах, в которых А.П. принимал живейшее участие. Он мне ни в чем не отказывал, он исполнял все партийные поручения, мои друзья находили у него поддержку и он рисковал с нами часто головой. Делалось это из-за глубокой внутренней его тяге к культуре и к освобождению России от отжившего и одряхлевшего строя.

После А.Т. Рузский сидел в Петропавловской крепости, привлекался по делу Ховрина, Мухина и Суховых, когда я сидела в Симферопольской тюрьме, и вышел оттуда таким же обаятельным, как и был – барин – революционер.

***
Тесно было в тюрьме и шумно. Некоторая свобода и легкость передвижения по камерам и коридорам не компенсировалась с вечным шумом и сутолокой, которая царила в наших камерах.

Иногда, когда подтягивали режим, становилось тише, мы даже провели часы для занятий, но все-таки тюрьма мучила нас. Сидели по двое в одиночках, начинали надоедать друг другу. Все становилось неприятным у другого, раздражались из-за всякого пустяка.

Стесняло страшно то, что нельзя было подойти к окнам после дебоша уголовных, а внутри у самих было тоже нехорошо.

У нас на коридорах Хина Свет начала устраивать свои дебоши. Несомненно, она была психически нездоровый человек, она предлагала всему коридору невероятные требования, угрожала самоубийством, самосожжением, голодовкой.

В прошлом году этим самым она угрожала администрации, а теперь нам. Эта история тянулась почти пять месяцев, каждый день мы ожидали сюрприза. Приблизительно до Пасхи она явно сумасшествовала, мы испробовали все средства от ласки до пассивного бойкота, но ее ничем нельзя было укротить. За что? Ни за что… Так все выходило, что мы все виноваты, а она?! Она, несчастная, ходила нечёсаная, в распахнутом халате, шлепала туфлями, одетыми на босые ноги и не расставалась с зубными пинцетами и инструментами, она была зубным врачом на воле.

Помимо того писала жалобные письма на мужской корпус, повторяя по несколько раз гласные буквы и это настолько пугало наших товарищей, что они умоляли нас беречь несчастную, а мы ее боялись как явно ненормальную и злобно настроенную против всех.

Когда мы хотели заступиться за нее и стали требовать освобождения или перевода ее в психиатрическую лечебницу, то она как страшно нервно настроенная, предугадывала наши желания и кричала: «еще не доставало, чтобы вы меня сумасшедшей сделали».

Но, так или иначе, но она владела нашими нервами и день и ночь. Однажды она поставила нам ультиматум, что если мы не будем абсолютно молчать, то она в 6ч. вечера нас накажет…

Мы еле живые сидели и ждали; лампы почему-то запоздали принести, и ожидание в темноте было еще мучительнее.

Вдруг Хина Свет вышла на коридор, швырнула там какую-то жестянку с керосином, та покатилась по каменному полу…

Мы так все и замерли. Это сейчас покажется смешным, но тогда это было для нас всех ужасным. Но во всем этом была и тяжелая сторона жизни Хины в прошлом: она, безусловно, была нервно больной и разбитый человек, предыдущие тюрьмы совершенно сломали женщину. Я видела ее еще один раз на воле, уже здоровой. Она пополнела и даже покрасивела и так нежно обнимала меня и совала мне в руку билет на Шаляпина: «отдохните от партийной работы хоть минутку в театре». Она совершенно забыла обо всем, что было с ней в тюрьме.

Я написала все это о Х.Свет не для того, чтобы ее представить в неприятном виде, а потому что глубокой скорбью обливается мое сердце при воспоминании о женщине-революционерке, когда я представляю ее безумную, босую, с торчащими во все стороны волосами, эту женщину, шагающую всю ночь по коридору тюрьмы…
***
Другое несчастье тюремной жизни, вернее моим личным несчастьем было пребывание в тюрьме Б.Н. Его визит ко мне в камеру, его письма выбивали меня из душевного равновесия, и вместо одной тюрьмы, получалось две тюрьмы.

Уже из участка студент, относивший передачи съездовцам, передал, что Борис Николаевич просит меня хлопотать с ним о свидании, как невесте. Удивилась, не пошла, и может быть, никогда не коснулась бы этого вопроса, если бы Б.Н. не истратил всю свою богатырскую энергию, ум, способность и здоровье в течение 10-ти лет на то, чтобы меня или склонить или скомпрометировать. Ни того, ни другого не случилось, но случилось то, что он вошел и вышел из моей революционной жизни далеко не с поднятой головой. Больной и несчастный он потерял во мне даже единственного друга, который ему так нужен был.

Выйдя из Предварилки и пробыв там больше, чем полгода с лучшими людьми из революции, овеянная лучшими идеями террористов, принявшая революцию до конца и как-бы принявшая причастие из чаши, где было тело и кровь наших мучеников революции – у меня душа была полна революционного целомудрия.

Попав в водоворот девятьсот пятого года, я вся отдалась творчеству революционной борьбы, у меня был такой подъем внутренних сил, что я никогда после не переживала этого. И вот в этом творчестве, граничащем минутами с каким-то психозом, чем-то подсознательным, меня останавливают так, как бы остановили пианиста, когда бы во время самого наивысшего напряжения в senate pattetigue, ему сказали бы: «у Вас галстук боком».

Я была унижена, оскорблена и поругана любовью и всем отношением к себе Б.Н. и жестока подчас за это унижение. Если бы я была старше, если бы это было другое время, если бы я была опытнее в этих делах, то я бы это легко ликвидировала, но в тюрьме это было невыносимо, и эта невыносимость привела к целому ряду катастроф.

Один раз после невероятных скандалов с товарищами, перессорившись с Прилежаевым, Б.Н. пришел ко мне в камеру, где я не могла ничего ему сказать, так как у меня запуталось кольцо в оренбургский платок, и я не могла даже сразу протянуть руки. Получая многочисленные письма от него, я мужественно читала то, что как яд отравляло мое сердце и душу. Я узнала о всех существующих в закрытых партийных организациях лжи и фальши дипломатии, о корысти одних и трусости других.

Партию, революционную среду Б.Н. спустил с неба на землю и все называл своими именами. Ничего не осталось, ни романтизма, ни жертвенности и ни одной яркой звезды в подполье.

Страшные письма, страшный человек и все вокруг него потемки и сам он – самое темное место в этом всем.

Сначала верила всему, потом сердилась, иногда слезы подступали к горлу, письма жгла, стоя на коленях у печи, потом сердилась, потом возвращала эти письма не распечатывая, оскорбляя и ненавидя за то, что все это гадкое живет в том человеке, в сердце которого живет любовь ко мне, а потому и любовь тоже была гадкая.

Я лишила себя переписки с братьями, чтобы не ставить Б.Н. в смешное положение, что я ему не пишу. Я лишила себя разговоров в окно, когда было можно, чтобы не ставить Б.Н. в ложное положение, что с ним нет общего языка у меня. Я не показывалась на окнах, чтобы не напоминать о своем существовании.

Эта встреча – жизненный урок; я его не забыла…

Тут не место говорить о том, что весь корпус был посвящен им во всю историю его романа со мной, но для меня это было еще большим унижением.

Он ссорился со всеми, ревновал всех и добился того, что многие съездовцы сделались на всю жизнь мою интимными друзьями. Эта любовь для меня была таким унижением; вечный крик моего имени с мужского корпуса доводили меня до такого состояния, что я пила опиум, не говоря никому, чтобы спать и не слушать того, что творится.

Я никогда не плакала в Предварилке, а здесь я уходила в вонючий кабинет, чтобы заглушить вырывающиеся рыдания. Я сидела с М.Ф Селюк в одной камере, она очень крупный человек, суровый на вид, и я не могла быть с ней до конца откровенна, я не могла сказать ей, что древопознание зла партийной жизни я познала из писем Б.Н. Я уже стыдилась за него и покрывала его, настолько он меня связал своей наготой, но М.Ф., как чуткая женщина, была на моей стороне. Нигде мне не было так плохо, как в этой тюрьме!


***
Вскоре «столовку» отправили всю в Якутку. Мы пошили всем мужчинам синие сатиновые рубашки. Я научилась в тюрьме шить косоворотки и ничего другого не умела так хорошо делать, как шить косоворотки.

Весь этап был одет тепло и некоторые из товарищей хорошо. Мужчин пустили к нам попрощаться и вместе с девицами вышли они под Интернационал, который, увы, был тогда запрещен и желанным. Ушла Маруся Слабодская, Мария Петровна, Роза; оборвалось наше зеленое кольцо. Мужчины были все молодые по 18-19 лет.

На очереди была наша партия. Куда? – не знаю. Дома мне заказали бушлат, шубу, валенки и т.д. Валенки попали к отбытию Розы, и она проделывала в них восточные танцы, так как они были сшиты кавказской бурки.

***


Как-то вечером перед открытием 1-ой Государственной Думы на мужском корпусе стали кричать: «Долой самодержавие!», «Долой тиранов!», «Да здравствует П.С.-Р.». Все к окнам. Нам крикнули, что 7 человек подлежат освобождению и одна женщина.

С корпуса мне прокричал М.Я. Гендельман, что видел бланк с моей фамилией к освобождению. Через несколько времени пришел Малицкий и сказал: «Завтра, барышня, в 8ч. в контору к освобождению».

Мужской корпус признавал освобождение мужчин, а женский корпус в камере Брони Галкиной – мой. У меня в тюрьме оставались свои друзья. По настоянию Марии и Брони я согласилась попрощаться с Б.Н. Вышла ужасная сцена, несчастный расплакался… Я молчала.

Весь мужской корпус вылез на окна и Прилежаев, чтобы кончить эту неприятную сцену, сказал: « Лиза, идите получать почту, мы все тут составили Вам прощальное письмо!»

Хорошее было письмо…

На завтра вышли вместе с Мишей Гендельман на волю, оставили вещи в канцелярии и, идя по дороге, домой, зашли в Лукьяновский участок попросить свидания с Н.А. Лазаркевичем.

Мне дали назавтра свидание. Шли мы вместе с Мишей по домам, он ничего не спрашивал, все понимал, и как мне было хорошо и тепло иметь такого друга.

Позади тюрьма, но, сколько там мне пришлось пережить тяжелого и не только тюремного.


***
В семье меня встречали поцелуями и слезами. Приехал А.П. Рузский. Вечером я еще успела сделать передачи на женский корпус и на мужской, на имя Прилежаева. С этого времени у меня навсегда осталась дружба с Л.Суховых, И.Прилежаевым, с Костей и теплые товарищеские отношения, как и с некоторыми киевскими комитетчиками.

А Марию Селюк я просто полюбила навсегда.

Завтра была у Лазаркевича, который уже был оповещен, что я приду с приставом участка, который дал разрешение на свидание, как невесте. Идя через двор, во флигель, где были больные туберкулезники-политики, т.к. в тюрьме больница не была еще для них оборудована, я вошла в вишневый сад, который был в цвету. Перед тем мне пришлось пройти сквозь прогулку сумасшедших уголовных женщин, которые голые скакали и, когда я, закрыв глаза, вбежала в вишневый сад, то мне показалось, что это сказка, после только что виденного, а то, что осталось позади – жизнь.

Видя чахоточный румянец, мокрые руки, страшную возбужденность, повышенную температуру Лазаркевича, я стала настаивать, чтобы он бежал. За несколько дней до этого бежал отсюда-же через проломанный забор Матусков после того, как он убедился, что ему угрожает повешение.

Здесь, в больничном домике, находилось еще два рабочих с.-д. и хотя домик охранялся с четырех углов городовыми, рабочие советовали тоже бежать Матускову. Он сделал это легко, после его побега был выстроен довольно высокий деревянный забор, теперь было труднее бежать, но все-таки возможно.

Я долго уговаривала Л. Бежать, у меня были причины думать, что он умрет в тюрьме от чахотки, у него были свои соображения за побег так называемого «высшего порядка». Он связан был с В.О.. Посоветовалась с Гендельманом, тот, конечно, за побег и мы оборудовали следующее: Бойко, Гендельман и третий брат Кандратский будут в момент смены городовых с другой стороны забора.

Смена уходит и рапортует разводящему о количестве сдаваемых арестованных, новая смена вступает в дежурную и в организованном порядке занимает оставленные посты. Вся процедура тянется 3-5 минут, эти минуты здание-домик не охраняется и со стороны входных дверей легко перескочить забор, он не виден приходящей и уходящей смене.

Это учел Лазаркевич. Наши все три товарища должны были стоять с оружием, чтобы оказать вооруженное сопротивление, если будет замечен побег. Место было изучено, забор и все пространства высчитаны ногами, все было готово.

Я доставала револьверы у разных лиц не из организации, чтобы никого не посвящать в это предприятие. Один браунинг я взяла у офицера из штаба, и он только просил, чтобы я его порадовала, если успех дела будет.

Беспокоило то, что Лазаркевич очень ослабел от болезни и силы могли ему изменить. Была масса мелочей, которые выявлялись, как только приближался момент побега. Все больные – арестованные сидели в белье и больничных халатах, только ботинки были свои. Надо было принести незаметно брюки, косоворотку и кепи, чтобы в этом бежать. Брюки надо было подвернуть, чтобы выглядывало белье, косоворотку раскрыть. Брат Лазаркевича принес на себе одежду, и кажется, все было готово. Установлен час четыре или шесть часов вечера, в это время уходит стража.

Побег был назначен на 9-ое мая и, как не смешно теперь вспомнить, мы для очистки совести решили подождать 6-го мая, праздника Николая II, может, в этот день при существовании Думы последует подтверждение манифеста 17-го Октября.

В это время я получаю шифрованное письмо от Прилежаева и еще шифрованную записку от М.Ф. Селюк по следующему поводу: они уже все подготовили для побега из тюрьмы, им нужна моя помощь. Прилежаев просит сделать то, что пишет в своем письме ко мне Мария. Я одна на воле, которой они доверяют эту тайну и просят посвятить в это дело, как можно меньше людей, лучше не из комитета, а личных друзей с.-ров. Мария просит послать ее сестру Клавдию Федоровну, жену Беляева, в Москву к Степану Николаевичу Слетову за деньгами и за паспортами, если таковых у меня не найдется у себя, после ликвидации нашего комитета. Паспортов надо было 17 штук. Квартир не надо, но если бы были адреса даны, то очень хорошо.

Выход из тюрьмы ночью найден, и до рассвета можно далеко уйти. Всей своей пылкой натурой и душой я отдалась делу побега. Конечно, не только моя внутренняя обязанность высвободить съездовцев из темницы, раз я одна из них попала так случайно и теперь на воле, не только мой революционный долг толкал меня на это, но у меня была некоторая интимная привязанность к этим лицам и я готова была зубами их вырвать.

Мне казалось стыдно освободить Лазаркевича и не освободить остальных. Мне казалось невозможным не освободить Б.Н. с его душевным состоянием; за решеткой осмеянный товарищами, нелюбимый мною, предоставленный самому себе, он бог знает, что мог с собой сотворить. Я уже ему все простила и жалела бесконечно.

Я посвятила в дело побега из тюрьмы только Л., так как побег, раньше нашего плана, мог изменить все наши планы. Не помню, посвятила ли я в это дело Гендельмана.

Кдавдия Федоровна благополучно съездила в Москву, молча передала мне две тысячи денег и паспорта уже с печатями и я передала все в тюрьму. Была у Лазаркевича за два дня до побега и беспокоилась о судьбе посланных вчера бланков; я отправилась после свидания к тюрьме. Часто, тоскуя о покинутых, я ходила нарочно мимо тюрьмы с расчетом, что увижу кого-либо в воротах, где Прилежаев принимал и даже не в урочный день; его можно было видеть по делам, выполняемым тюремным старостой. На мои прогулки никто не обращал внимания, так как в них не было ничего особенного, там много ходило всякого люда.

Подойдя к тюрьме, я увидала, что тюрьма окружена цепью солдат, это было 7-го мая в субботу. Я вернулась бегом домой, взяла деньги, поехала на извозчике в кондитерскую, купила двухфунтовую коробку шоколада. На наружной части коробки химически написала: тюрьма окружена солдатами.

Подъехала к тюрьме. Только бы приняли передачу, только бы дать знать про цепь солдат, только бы успеть…

В подворотне оказался только начальник тюрьмы, увидев его, позвала к окошку: «Здравствуйте, г-н Малицкий, я уезжаю сегодня в Крым, не будете ли Вы так добры передать конфеты Прилежаеву? »

- «Ну, хорошо, барышня, передам. В добрый час» - и мне через окошко жирной свое лапой руку жмет, а я ему так лукаво улыбнулась, что он шпорами звякнул. Животное!

Прилежаев минут через двадцать вошел в контору, он увидел, что начальник был чем-то озабочен, но вместе с тем, весело настроен.

– «Ах, да тут барышня конфеты Вам принесла г-н Прилежаев», и передал мою коробку, конечно рассмотренную сверху.

Час был неурочный и Прилежаев понял, что что-то случилось. Они получили деньги, паспорта и благополучно уже несколько дней не ходили в помещение, откуда рассчитывали выйти на волю.

Получив конфеты, Прилежаев вернулся к себе, закрыл камеру, высыпал все на газету, согрел коробку на свечке и внутри прочитал мою фразу «тюрьма окружена солдатами».

Это было вовремя присланное предостережение, Прилежаев больше не спустился в подкоп, не спустились и другие, которые его рыли. Я не знала тогда плана побега, вот какой он был у них, сейчас опишу.

В библиотеке подвального этажа на нижней полке шкафа вынималась доска, раньше убирались книги, там была подрытая стена и сделан ход на волю. Рыли несколько месяцев этот проход, причем по пути наткнулись на подземный коридор вокруг тюрьмы и вышли в него, пришлось пробить еще стену и сделать выход в поле, на этом пути натолкнулись на ручей, и нужно было сделать ему отвод.

Начал подкоп Гриша Галкин, но так как все были будущие инженеры, то справились с топографическими и гидравлическими трудностями. Оставалось только траву головой пробить и выйти далеко за тюрьмой. Конечно, все это расстояние надо было проползти на животе и закрыть полку доской за собой последнему уходящему.

Получив записку, И.Прилежаев понял, что подкоп открыт и ждал возмездия себе и другим. Он был библиотекарь.

Счастье улыбнулось ему. На другой воскресный день начальник тюрьмы, как ни в чем не бывало, попросил от Прилежаева «ключи» от библиотеки: «видите ли, сегодня воскресенье, и книг выдавать Вы все равно не будете, Иван Александрович, а там нужно ремонтик произвести».

Ремонт произвели, а наши в газете через некоторое время прочли сообщение – ввиду того, что начальником тюрьмы Малицким было замечено под тюрьмой незаметно прорытый ход, очевидно сделанный еще при другой администрации, выразить Малицкому благодарность и дать ему еще какой-то орден за отличие по службе. Эти подробности я узнала от Прилежаева лично.

***
9-го мая в 11 часов утра участники побега Лазаркевича встретились в первом сквере перед Присутственными местами. Через 10 минут разошлись. Я не участвовала непосредственно в побеге, за ненадобностью. Когда все ушли из сквера, я осталась там. Накануне я условилась с братом Л., чтобы он пришел в лечебницу за результатом, где я летом работала. Весь день я оставалась на улице. Лучше было быть совершенно одной, слишком много народа пошло на это дело и все одинаково были близки и дороги.

В 6 часов вечера Лазаркевич бежал, когда он был на заборе, то встретился глазами столько что подошедшим городовым, тот посмотрел на него равнодушно и отвернулся. Соскочив с забора, беглец увидел почти рядом прижатого к стене Гендельмана и какую-то незнакомую фигуру – это был Кондратьев. Бойко шел ему навстречу, и они пустились бежать по рытвинам и оврагам.

Гендельман и Кондратьев ушли разными своими путями. Гендельман долго отсутствовал и сделал больше крюк, чем предполагал. После, минут через 7-8, раздались выстрелы вслед беглецам. Бойко оступился и упал, свихнул ногу, потерял сознание, но через минуту мысль уже работала, он закапал в землю револьвер, и переполз, в другую яму, там он оставался, бедняга, до утра, и чудом спасся. Погоня рыскала по всем кустам, стреляла, но чудом не заметила его.

Лазаркевич пустился бежать один. Он бежал два часа, рубаха его была вся мокрая от пота, брюки подняты, кепи в кармане. Наступили сумерки. Он вышел за Сырцом, за лагерями.

В растерзанном виде, красный, он производил впечатление пьяного человека. Там на Сырце он подошел к какой-то кутящей компании с офицерами и спросил, где находится Политехнический институт, те почему-то расхохотались. Однако какая-то дама махнула рукой налево и сказала «там». Вместо того чтобы попасть с Бойко в хорошую, рабочую квартиру или, в крайнем случае, прийти ко мне в гимназию, наш беглец был в отчаянном состоянии, и у него едва хватило сил дотащиться до Политехнического института, что было очень опасно, так как его каждую минуту могли схватить.

Ему было окончательно дурно и невмоготу; бежать туберкулезнику столько верст после шести месяцев неподвижной жизни для него было сверх сил. Он изнемогал и падал и пришел в полное отчаяние. Его не узнали сразу там даже его знакомые профессора. Затем его переодели, уложили в гамак, после чего у него начался такой кашель, что опасались, как бы кровь не хлынула горлом. Но уже через полчаса он шел одетый джентльменом, встретил по улице брата своего, который направлялся ко мне.

Я, волнуясь, ходила у телефона, наконец позвонила Гендельману, и отец его сообщил мне, что Миша вернулся и просит меня позвонить через пять минут. Я позвонила, Миша сказал в телефон:

« L ouverture etait ex ceellemte»



< Et plus?>

< Je ne sais plu>

Когда я узнала подробности от брата, я тотчас же позвонила Гендельману, и тот был в восторге. Волновались мы оба о судьбе остальных.

Назавтра Кондратьев пришел и принес револьвер, а Бойко дал знать о себе своими путями.

За побег пристав получил трое суток ареста при гауптвахте и серебряный подстаканник с инициалами Лазаркевича за 24 рубля, преданный прислуге братом Лазаркевича. Пока прислуга ходила доложить барину, посланец сбежал.

Пристав ничем после не интересовался, а до этого спрашивал оставшихся с.-демократов: «Что это за барышня тут приходила, не знаете ли, где она? »

1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Е. В. Постникова Записки революционерки Архангельск 2015 Постникова Е. В