Скачать 310.06 Kb.


Дата20.10.2017
Размер310.06 Kb.

Скачать 310.06 Kb.

И. С. Скоропанова спутники жизни в повести генриха сапгира «бабье лето и несколько мужчин»



И.С. Скоропанова
СПУТНИКИ ЖИЗНИ В ПОВЕСТИ ГЕНРИХА САПГИРА
«БАБЬЕ ЛЕТО И НЕСКОЛЬКО МУЖЧИН»

Повесть «Бабье лето и несколько мужчин» написана Г. Сапгиром на склоне лет и имеет лирико-автобиографический характер. Перед нами — своеобразное прощание с миром, выполненное в свободной форме. Из мозаики разноплановых, разновременных фрагментов Г. Сапгир «хочет склеить нечто единое, по настроению хотя бы» [1, c. 244]. В части I «От автора» он воссоздает свое пребывание на отдыхе под Москвой, впитывающим увядающую красоту природы, предающимся воспоминаниям, дающим интервью, размышляющим о жизни и литературе. Все это сопровождается комментарием «Не от автора» (часть II), критически оценивающим написанное, предлагающим иные его варианты. «Раздвоение» на автора-персонажа и не-автора-персонажа отражает два аспекта творческой личности Г. Сапгира — прозаика и поэта, причем писатель фиксирует активное воздействие последнего на первого, в результате чего возникает проза поэта. Прозаик в большей степени фиксирует окружающую обстановку, внешние проявления жизни Сапгира-персонажа, отдает должное фактографии, иногда приближается к документализму: он выступает как реалист. Корректирующий и дополняющий его поэт — модернист, сосредоточенный на внутреннем мире человека, преломляющий его субъективные впечатления и переживания, активно оперирующий ассоциативной метафорой, ведущий игру с семантикой и фонетикой слова, использующий необычные образы. У прозаика-реалиста, настаивает Г. Сапгир, доминирует разум, сознание, у поэта-модерниста — бессознательное, и «оживает» он у Г. Сапгира ночью, когда сознание спит. Повествуя об одном и том же то как реалист (часть I), то как модернист (часть II), писатель стремится показать, как проза жизни превращается в поэзию, а привычно-традиционное обновляется, проявляет до того скрытое. Так, в части I появляется описание осеннего парка с начинающими желтеть и постепенно облетать березами, кленами, липами. Пейзаж наводит на мысли о древе жизни, а падающий листок — о смерти, ждущей впереди каждого, в том числе и состарившегося автора повести. В части II печальные размышления об этом Г. Сапгир передоверяет поэту-модернисту, разворачивающему цепь ассоциативных метафор, крепящихся на паронимическом созвучии со словом «грусть»: «…Дерево, видимо, род человеческий. Нет, это опять он сам, несущий груз своих грустных мыслей. Грустных — груз. Грустеподъемник, грустянин, грустевик. Возникают слова, я представлю, что это такое. Грустевик — грустный человек, весь обшитый грустью, как броней» [1, c. 247]. Грусть вызывают и воспоминания о том, что прошло и уже не вернется. Однако в слове прошлое можно воскресить и сохранить, преобразив его в долговечную эстетическую реальность. В ней сохранится и образ творца искусства. Однако воспоминания — процесс не безболезненный, признается Г. Сапгир, поскольку многих из тех, с кем рядом прошла жизнь, уже нет на белом свете, а с кем-то жизнь развела; да и собой не всегда доволен, припоминая минувшее, писатель. И тем не менее «фантомы», хранящиеся в памяти, начинают «отщипывать по кусочку души» [1, c. 247], наполняться живой кровью и переноситься на экран компьютера. Это как бы последние — итоговые — встречи с близкими (либо бывшими когда-то близкими) людьми, дающие возможность лучше их понять и оценить, так как, когда жизнь позади, отчетливо видно, кто к чему пришел, какую роль сыграл в судьбе Г. Сапгира. В число самых близких людей, помимо членов семьи, Г. Сапгир включает «несколько мужчин», без которых не представляет своей писательской биографии, настолько тесно был с ними связан: Евгения Леонидовича Кропивницкого, Овсея Дриза, Игоря Холина. Более того, Генрих Вениаминович подводит к мысли, что каждый состоит не только из «самого себя», но в каком-то смысле и «из других» — в той степени, в какой вобрал их в свою душу, что-то воспринял от них, сделал неотъемлемой частью своей жизни. Поэтому и воссоздаются образы названных писателей прежде всего через тот отпечаток, какой оставили в душе Г. Сапгира. Вот почему иногда они как бы «не в фокусе».

Определение спутников жизни как «мужчин» призвано проакцентировать их гражданское мужество, силу духа, нравственную стойкость как представителей неофициального искусства в советскую эпоху и отсылает к сапгировским строчкам:

Мы черту в зубы не достались!

Какое мужество прожить в России век!

А говорят, слаб человек [2, c. 628].

И собственную самоидентификацию со «второй культурой», с которой сросся навсегда, удостоверяет Г. Сапгир осуществляемым выбором писательских фигур.

Сразу вслед за родным отцом в воспоминаниях идет Евгений Леонидович Кропивницкий — художник, поэт, композитор, патриарх лианозовской школы, Учитель и друг Г. Сапгира. Посвященный ему очерк Генрих Вениаминович так и озаглавил «Учитель», ибо видел в «подмосковском Сократе» своего духовного наставника, приобщившего к основам мировой культуры, привившего «незамазанный» взгляд на вещи и потребность в творческой свободе и новизне. А бывало и так:

Приезжал и Генрих

Часто в Долгопрудную

ссора объяснение с отцом —

некуда идти —

стелет фанеру на пол

сверху ватник простыню

«Вот ложе поэта!» —

щедрая бедность [3, c. 825].

Не обходилось и без стычек, но, достигнув возраста Евгения Леонидовича, Г. Сапгир преисполнен по отношению к Е.Л. Кропивницкому благодарности и продолжает учиться у него мужеству — теперь уже не в противостоянии омертвляющему жизнь и культуру, а в переживании старости, возраста одряхления и неуклонного приближения к смерти.

В заглавие повести составной частью входит название стихотворения Е.Л. Кропивницкого «Бабье лето»*, напоминающего о неизбежности «конца» и содержащего вопрос, с чем его потенциальный читатель встретит:

Дерева светлеют и желтеют.

Бабье лето. Бабье лето. Ах!..

Что еще живущие затеют —

Интересно. Интересно — страх!
Ну а тот, кто дни свои кончает,

Ну а тот, кто дни свои отжил —

Неужели даже тот мечтает?

Иль он вспоминает, как он жил? [4, c. 358].

Г. Сапгир словно дает Учителю свой ответ, вступая с ним в своеобразный посмертный диалог. Теперь он лучше понимает его психологическое состояние, хотя «изнутри» стариком Евгений Леонидович, лысый и беззубый, так и не стал. Удивительная для его возраста «прыть» (отмеченная И. Холиным) была внешним выражением молодости духа, подпитываемой открытостью новому, творческой активностью, живостью чувств. Мужество «деда» проявилось в отбивании атак немощной плоти, подтачиваемой болезнями, отсутствии воя ужаса перед неизбежным. Г. Сапгира, печалившегося по поводу наступления старости и приближения «конца», и интересует, что позволяло Евгению Леонидовичу выдерживать страх смерти, не ломаясь. Ответ самого Е.Л. Кропивницкого на этот вопрос дает его письмо начала 1960 х, цитируемое в повести. Сформировавшийся под воздействием символизма, он разделял представле­ния о земной жизни и смерти как «сне во сне» (первый сон-иллюзия — жизнь, второй — смерть), с посмертным «пробуждением» связывал переход в «мир иной». В письме говорится:

«Мы подсознательно стремимся к пробуждению — нам страшно, но некое тайное нас толкает на это. Это пробуждение, от сна мирной реальности к скрытой реальности, мы ощущаем как неизбежное, неотвратимое.

И недаром же все мы отдаленно чувствуем: смерть — пробуждение. И болезни нас томят, и кошмары, и одурманивали мы себя алкоголем, табаком, морфием, элениумом, кокаином, потому что та тайная реальность и кажущаяся сонной реальность нашей повседневности зовут нас к пробуждению» [1, c. 238]. Философия метафизического идеализма давала Евгению Леонидовичу успокоение. Ощущая себя живущим «в балагане», он выражал надежду на то, что

…быть может, рядом

Есть цветущий мир —

Радужным нарядом

В нем цветет эфир [4, c. 216].

Поэтому, давая высокую оценку первому поэтическому сборнику Г. Сап­гира — «Голоса» и выявляя присущий ему сюрреализм, обнажающий «самое страшное, в скрытом, как бы бредовом, надреальном состоянии» [1, c. 237], Е.Л. Кропивницкий стремился обратить внимание своего талантливого ученика и на трансцендентальный реализм, понимаемый как «реализм нашего интеллекта», сферы сознания и сверхсознания, сосредоточенных на запредельных тайнах бытия. Пусть остановиться на чем-то одном в своем творчестве Г. Сапгир не смог — пожелал избрать «всё», призыв Учителя был услышан. Генрих Вениаминович даже написал от лица Е.Л. Кропивницкого посмертные стихи метафизического характера, воплощающие аналогичные идеи:

Мне кажется, реальность как бумага,

Что стоит только руку протянуть —

И можно небо синее проткнуть.

Но ведь на то нужна еще отвага [3, c. 866].*

За непрочным и иллюзорным Евгению Леонидовичу, «озвучиваемому» Г. Сапгиром, чудится вечное, совершенное, и смерть в этом случае мыслится как «возвращение к истокам» для воссоединения духовной субстанции, существующей в человеке, с Абсолютом. Однако, какие испытания подстерегают, может быть, человека за гробом, неизвестно, так что высказывается предположение:

А если там еще одна ловушка —

И в вечности ловушек без числа:

И плоть, и дух, и спор добра и зла… —

в связи с чем звучит протест:

Но я же не под скальпелем лягушка! [3, c. 866]

Вынужденный терпеть бесчеловечные социальные эксперименты, воображае­мый автор опасается их продолжения в новой форме в Вечности и молит Бога о вечном покое («отдыхе»). Как бы то ни было, используемым приемом «перевоплотившийся» в Е.Л. Кропивницкого Г. Сапгир отражает передачу трансцендентального знания Учителем ученику не доктринальным путем, а «от сердца к сердцу». Воспринявший его (знание), отказывается считать умершего Евгения Леонидовича несуществующим, наделяет своеобразным «рентгеновским» зрением, проникающим сквозь материальную оболочку и различающим в своем ученике нетленную духовную монаду, соединяющую с «корнем всего». Для Г. Сапгира это Дао китайской философии: «Матерь всех вещей» и олицетворение всеединства — некая бессмертная жизненная (духовная) энергия, разлитая а мире и существующая как в непроявленном, так и в проявленном виде, в том числе в человеке — в силу тождественности микрокосма и макрокосма. Даосом называет Г. Сапгира хорошо его знавший В. Пивоваров. Не исключено, вместе с тем, что мы имеем дело с синтезом индуизма, буддизма, даосизма, поскольку Г. Сапгиром было воспринято представление о неподлинности, иллюзорности нашей реальности, включая иллюзию личности как конструкта сознания, отождествляющего себя с ложным «я» (в романе Ю. Мамлеева «Московский гамбит» Г. Сапгир / Потанин показан связанным с московскими эзотерическими кругами). Но особенно увлечен был Генрих Вениаминович даосизмом. Во-первых, концепцией Дао как креативной, порождающей пустоты — мирового ничто, которое потенциально содержит в себе всё, популярной в среде московских авангардистов-концептуалистов (прежде всего художников) 1960 х–1980 х гг. Во-вторых, ему оказался близок даосистский принцип недеяния (у-вэй) — принцип ненарушения космического равновесия, непричинения ущерба ничему, подпитываемый позицией несотрудничества с советской властью, неприятия агрессивно-разрушительной активности. Даос «“действует недеянием”, все создавая, ничего не присваивает и ни над чем не властвует» [5, c. 550].

Все рождает и ничем не обладает.

Всему поспешествует, а не ищет в том опоры,

Всех старше, а ничем не повелевает:

Вот что зовется Сокровенным

совершенством [6, c. 361], —

говорится об этом в «Дао-Дэ цзин». На зло «пробужденный» должен отвечать совершенством (дэ).

Совершенный открыт миру в его цельности, ценит «“легкость” и “безыскусность” жизни» [7, c. 31] — естественную полноту бытийствования, наделен способностью «“оставить себя” или, лучше сказать, пред-оставить себе (и миру) свободу творческих метаморфоз, свободу быть» [7, c. 29], позволить «глазам видеть, как они видят, ушам слышать, как они слышат» [7, c. 50], испытывать радость со-бытийствования. Для него

Небо, обретя единое, стало чистым;

Земля, обретя единое, стала покойной;

Духи, обретя единое, стали божественными;

Долины, обретя единое, стали полны;

Вся тьма вещей, обретя единое, живет [6, c. 301].

Именно это было ему предначертано, считал Г. Сапгир:

Улыбчивые старцы-мудрецы

Разглядывают диаграмму жизни

— Поэтом будет… при социализме…

— Судьба печальная — заметил Лао-цзы


И вот родился я в своей отчизне… [3, c. 233].

Наконец, Дао-Путь расценивался Генрихом Вениаминовичем как путь к бессмертию, поскольку предполагает приятие всей полноты реальности (включая и смерть), а она трактуется как непрерывное самопревращение (превращение превращения) мира «от пустоты на одном конце до самой грубой материи на другом» [5, c. 230]. И Г. Сапгиру пришелся по душе модус бессмертия посредством перевоплощения — метемпсихоза.

В «Бабьем лете…» философско-поэтическая концепция Генриха Вениаминовича раскрыта с наибольшей полнотой. Ее выразителем и оказывается не-автор-персонаж. Он проявляет себя как поэт-модернист, но при этом подчеркивает: «Я не автор, даже не человек…» [1, c. 244], признается, что у него «нечеловеческая точка зрения» [1, c. 251], хотя ощущает себя «созданием активным». Тем самым фиксируется его нематериальность, незакрепленность в конкретной точке бытия, неограниченность пространством и временем, некая «пустотность» как освобожденность от зацикленности на одном для вмещения всего — чисто духовная природа. Собственно, это бессмертная духовная субстанция авторской личности, но полностью отделенная от человека с его неизбежными слабостями и сопрягающая себя с вечным Дао и его метаморфозами, так что субъективное и универсальное соединяются неразрывно. Дао переживается им и как экзистенциальный «внутренний личностный центр, и как основание смысла» в изменяющемся мире (если воспользоваться словами М. ЛаФарга), ибо это то единое, что пронизывает все различия, связует несвязуемое, примиряет непримиримое, зовет к миру с миром. Как и положено даосу, жестких определений и формулировок, «ограничивающих» и искажающих предмет, не-автор-персонаж избегает, предпочитает расплывчатую «сокровенную» метафористику, перифразы, парадоксальные афоризмы. Через воспоминания он движется к истоку, ибо постижение Дао — «Матери всего» позволяет лучше понять и судьбу ее «ребенка» — себя самого (человечества в целом), невидимое и неизвестное дополняет воображением «для полной картины». Но себя же и опровергает:

«Нет ни полной картины, к сожалению, ни частей, потому что они взаимозаменяемы. Все так разнообразно, что от перемены мест слагаемых ничто не может пострадать. И какая бы картина ни была представлена, она достаточно законна и естественна… ибо все превращается во все. И ничего, таким образом, нет.

Поскольку все, что в мире существует,

Уйдет, исчезнет, а куда — Бог весть,

Все сущее, считай, не существует,

А все несуществующее есть [1, c. 253]».

Такова художественная модель мировой жизни по-даосистски — реальной признается «только бездна перемен, сливающаяся в Одно Превращение» [7, c. 64]. И тот факт, что вся земля не усеяна костями умерших птиц и животных, как бы служит зримым подтверждением идеи их растворения в Пустоте. «Пустоту не комментирую. Пустота так наполнена, что сама комментарий к себе» [1, с. 253], — замечает не-автор-персонаж. Имеется в виду — наполнена потенциалом порождения, перевоплощения, реинкарнации, «предвосхищает предметное бытие» [7, c. 46], хотя есть и пустота одиночества, небытия (как явствует из сапгировской «Похвалы Пустоте»). Г. Сапгир выражает надежду, что, слитый с первосущностью дух, взращенный «пробужденным» человеком, не исчезнет.

Любимым поэтом-предшественником не-автор-персонаж называет О. Хайяма, в размышлениях которого о жизни и смерти находит много общего, например:

В мире временном, сущность которого — тлен,

Не сдавайся вещами несущественным в плен,

Сущим в мире считай только дух вездесущий,

Чуждый всяких вещественных перемен [8, c. 173].

Сближает с О. Хайямом шутливо приравниваемого к «компьютерному вирусу» не-автора-персонажа (настолько он невещественен, хотя активен) и потребность получать радость от жизни в ее непосредственном течении, быть мужественным в переживании человеческой судьбы и готовности идти «против течения» к самому себе истинному. Персидский поэт завещал:

Мир чреват одновременно благом и злом:

Все, что строит, — немедля пускает на слом.

Будь бесстрашен, живи настоящей минутой,

Не пекись о грядущем, не плачь о былом [8, c. 167].

Возможно, и о себе Г. Сапгир мог бы сказать омархайямовскими словами:

Мой закон: быть веселым и вечно хмельным,

Ни святошей не быть, ни безбожником злым [8, c. 158]*.

Поэтому не-автор-персонаж выявляет свое отличие от Учителя — Е.Л. Кропивницкого, в то время как автор-персонаж акцентировал существующее между ними сходство. Цитировавшееся письмо Евгения Леонидовича он переписывает в психоаналитическом ключе:

«Сон, бред, бредовое, меня уничтожающее, боюсь, боюсь, себя боюсь, соседей боюсь, мать еще жива, матери боюсь, боюсь ту, кого люблю, боюсь ту, которую разлюбил, боюсь всех, кого не люблю, боюсь идти за картошкой, боюсь ехать в город, боюсь электрички — и не стыжусь этого, жизни боюсь, а не смерти, вот моя тайна и скрытое, тайное, чуждо-враждебное, страшное, неотвратимое, неизбежное, невыразимое, ночью сердце, слышу, стучит» [1, c. 247].

В плане вероятностном, конечно, вскрывается психологическая подоплека метафизического идеализма Е.Л. Кропивницкого: страх перед жизнью такой степени, что перекрывал страх смерти. Оснований для этого тоталитарная эпоха давала предостаточно: войны, репрессии, доносы, проработки, социальный идиотизм, ненависть плебса к интеллигенции, грубость и жестокость нравов, нищета и голод. В свою очередь страх перед жизнью диктовался страхом перед человеком. Это из бездн его души может выскочить «страшное, тайное, чуждое», чего Евгений Леонидович боялся и в себе, хотя остался в памяти его знавших светлым, мягким, доброжелательным. Он признавался, что ему интересен «балаган», в каковом вынужден существовать (многочисленные его приметы запечатлели стихи Е.Л. Кропивницкого), но радости бытийствования — в отличие от Г. Сапгира, пришедшего к даосизму, — Евгений Леонидович не испытывал. В этом сказалась не только разность характеров, но и то, что Г. Сапгир жил в более «вегетарианские» времена.

Несмотря ни на что, внутренняя сердечная преемственность между Учителем и его бывшим учеником существует и после смерти Евгения Леонидовича, констатирует Г. Сапгир. Максимальным умалением роли вещей в своей жизни, нацеливанием на непреходящее, трансцендентное, сферу духа, самим своим примером душевного со-участия в судьбе доверившихся ему людей Евгений Леонидович способствовал «пробуждению» личности Г. Сапгира, его формированию как существа духовного.

Контрастно оттеняет тип даосистского мироощущения, к каковому пришел Генрих Вениаминович, введение в текст повести литературного портрета Э. Лимонова, также в молодости общавшегося с Е.Л. Кропивницким, находившегося в дружеских, казалось бы, отношениях и с Г. Сапгиром (вообще тянувшегося к лианозовцам). Моральная поддержка Э. Лимонова-поэта Евгением Леонидовичем, получив­шая отражение и в шутливых стихах:

Лимонов, Лимонов,

Вы лучше лимонов,

Не только лимонов,

Но и апельсинов,

Но и мандаринов [4, c. 205], —

несомненно, укрепляла дух молодого автора, перебравшегося из провинциального Харькова в столицу и намеренного «завоевать» Москву. В «Книге мертвых» Э. Лимонов вспоминает Е.Л. Кропивницкого как одного из лучших людей, встреченных в жизни. Однако этико-философские принципы, которыми руководствовался Евгений Леонидович, не затронули Эда, он избрал диаметрально противоположный тип жизненного поведения — не путь мира с миром, а путь войны с ним. С молодых лет его отличала нацеленность на ультрареволюционность, сокрушение не устраивающей цивилизации, обретение статуса национального героя (хотя уже и сокрушали, и вовлекали массы в борьбу, но рай нигде не утвердился, и одна деколонизация Африки обошлась в 60 миллионов человек). Как бы то ни было, чувствуется, что личность Э. Лимонова интересна Г. Сапгиру. Человек это незаурядный, яркий, привлекающий к себе внимание, уже в андеграундные годы заставивший говорить о себе, а после эмиграции превратившийся в объект разнообразных слухов. В этом качестве он представлен в стихотворении Г. Сапгира «Московские мифы»:

Лимонов! Где Лимонов? Что Лимонов?

Лимонов — обладатель миллионов

Лимонов партизанит где-то в Чили

Лимонова давно разоблачили

Лимонов брюки шьет на самом деле

Лимонов крутит фильм в Венесуэле

Лимонова и даром не берут

Лимонов — президент ЮНАЙТЕД ФРУТ [3, c. 176].

Из процитированного видно, что от Э. Лимонова ждут всего и чаще чего-то из ряда вон выходящего, настолько он не вписывается в шаблон. Но, чувствуется, его личность еще не вполне определилась, вот и выдвигаются всевозможные гипотезы.

Автор-персонаж пишет о уже состоявшемся человеке, когда многое прояснилось. Он отдает Э. Лимонову должное, в то же время фиксируя стремление Эдуарда Вениаминовича навязать жизни со всем ее многообразием свою собственную линию в убеждении, что она наилучшая, и счастьем в гипотетическом будущем оправдывающего все возможные жертвы в настоящем. Прослеживаются «взаимоотношения» в Э. Лимонове писателя и политика, трактуемые как созидательное и разрушительное начала его личности. С доминированием творческих устремлений связываются подлинные достижения Э. Лимонова, победой в нем идеолога — умерщвление в себе таланта, главного дара, полученного от природы и призванного утверждать величайшую ценность бытия.

В характере Э. Лимонова автор-персонаж акцентирует безоглядный волевой напор, авантюрную жилку, готовность к риску и испытаниям, самоутверждению на грани невозможного, но и некую безжалостность к себе и другим. Обычная, размеренная жизнь Э. Лимонову скучна (вот точка пересечения с Г. Сапгиром), его тянет к экстремальному. По типу личности это человек «одной идеи», что позволяет сконцентрировать на ней всю энергию, многого добиться, но и зашоривает. Г. Сапгир характеризует Э. Лимонова, прибегая к серии выразительных метафор:

«Он вычертил линию своей жизни еще в Харькове, как схему пистолета-пулемета, которая висела на стене его комнаты, которую он снимал в Москве, рядом с портретами Мао Цзэдуна и Че Гевары, которые были его юношескими идеалами, которые... Он прочертил эту линию так же добросовестно и ровно, как шил тогда брюки или сшивал тетрадки своих стихов.

И пролегла она, линия, длинная, как его подруга, — одни ноги: Париж где-то у колена, педикюр в Риме — вскидывая вверх, через океан, уперлась в Бродвей, стройные лядвия — икры-лодыжки-ступни» [1, c. 238]. Но, хотя Э. Лимонов «служил своей линии жизни, ... она ему, можно сказать, всегда изменяла» [1, c. 239], как изменила любимая жена. Возможно, потому, что жизнь не вписывается в схему, даже самую идеальную, и предпочитает более свободные, а не жесткие формы. «Иначе седеющий, коротко стриженный, в черной косоворотке — почему он не президент? Почему он только писатель?» [1, c. 239], — задается вопросом Г. Сапгир. Из вопроса следует, что «президентские» качества у Э. Лимонова есть. Он прирожденный лидер, наделен харизмой, способен увлечь за собой людей. Однако — куда? Судя по «Другой России», — в анархо-коммунистическую утопию, судя по «Ересям», — в утопию Сверхчеловечества. Стратегически Э. Лимонов выступает именно как утопист, оперирующим воображаемым, а на «измены» (=«поправки») жизни отвечает запальчивыми книгами. До седых волос Эдуард Вениаминович поэтизирует революцию, «взрыв», хотя революция — это горы трупов, экономический упадок, а затем — то же самое в новых декорациях. Парадокс заключается и в том, что прокламируя свободную, прекрасную жизнь, Э. Лимонов выявляет отчетливые диктаторские наклонности, свободе и счастью общества противопоказанные. Вот несколько выдержек из его позитивной программы:

«Нужно придумать, вычислить для нас, для нашей группы, для тех людей, кого мы считаем своими, другую модель жизни и навязать ее» [9, c. 8];

«Женщины должны бесконечно беременеть и приносить плоды» [9, c. 8]; «Запретить аборты тотально, назначив тяжелейшие наказания и врачам, и беременным женщинам» [9, c. 23];

«Читать будут стихи Николая Гумилева и книги Льва Гумилева…» [9, c. 9] (то есть то, что нравится Э. Лимонову);

«…Идея абсолютной необходимости мировой революции, бунта всего мира с целью сбросить с себя ярмо наглых европейцев, всегда присутствует» [9, c. 219];

«Возможно, мы завоюем весь мир. Люди будут погибать молодыми, но это будет весело. Трупы героев будем сжигать» [9, c. 10].

Вообразить подобную казарменную зарегламентированность, диктат, пляски смерти желанным для России и мира будущим — значит быть диссоциированным исповедуемой экстремистской идеологией, торжество которой признается важнее самой жизни. Ведь мировая революция повлечет за собой Третью мировую войну, в огне которой погибнут все. Культ героизма имеет у Э. Лимонова некрофильскую подоплеку, что видно и из заявления: «Может, нашим Богом будет Смерть» [9, c. 10].

И если Э. Лимонов-писатель апеллировал ко всем (потенциальным читателям), то Э. Лимонов-политик идентифицирует себя с частью — молодыми людьми, обойденными жизненным успехом и готовыми добиваться его силой. Тем не менее осознает себя Эдуард Вениаминович вождем и пророком «новой России» вообще, надеется навязать ей свою волю (игнорируя желания других) и тем осчастливить.

В любом случае, всеобщее счастье — миф, и всегда только обещается, но никогда не реализуется, хотя бы потому, что облагодетельствовать всех у человечества нет средств. О. Хайям сказал об этом так:

Чем за общее счастье без толку страдать —

Лучше счастье кому-нибудь близкому дать [8, c. 168].

«Малые дела», требующие постоянной заботы о близких, однако, не вдохновляют «неистовых». Тем не менее, не справившись с «малым», они берутся за «большое». И весьма самонадеянно. При всей уродливости своего социального проекта Э. Лимонов заявляет: «…Я знаю: судьба избрала меня объявить будущее» [9, c. 267].

Вот почему, в отличие от автора-персонажа «Бабьего лета…», более сосредоточенного на привлекательном в своем бывшем приятеле, не-автор-персонаж-даос дает Э. Лимонову-политику и его программе отрицательную оценку.

Сценами о фронтовой жизни отца Г. Сапгир отвергает романтику войны — войны как захватывающего приключения, насыщающего кровь адреналином. Он видит ее глазами тех, кого убивают, либо тех, кто знает, что в любую минуту может быть убит, а потому воспринимает войну как преступное злодеяние. Вдвойне преступное, ибо вынуждает убивать и защищающихся. Благородный человек Пути радости от этого не испытывает,

Он побеждает словно поневоле [6, c. 256].

«Дао-Дэ цзин» учит:

Одержав победу, не гордись содеянным,

Кто гордится победой, тот радуется убийству.

<…>

Победу на войне отмечайте

траурным обрядом [6, c. 261].

Кто бы ни победил — человечество пострадало. Даоса это побуждает скорбеть. Он-то себя соотносит со всем миром, а не какой-то группой,

Все вмещает в себя [6, c. 348].

«Непримиримых», из идеологических соображений подстрекающих людей к взаимным убийствам, не-автор-персонаж осуждает и одновременно жалеет как нравственно изуродованных своей идеологией: «Они печатают шаги по-командирски, они произносят речи, лишь бы слушали, слишком часто им кажется, что на них взирают с восторгом. Остается их только пожалеть, сами-то они никого жалеть не умеют» [1, c. 248], раз готовы вовлечь в войну за «светлые», конечно, идеалы (а кто вовлекал за другие?). За пафосными призывами скрывается непомерная жажда власти или славы. Обожание увлеченных заманчивыми обещаниями создает преувеличенное представление о собственной значимости, ведет к неадекватности, отрыву от реальности. Жизнь как бы заменяется неким спектаклем, и в нем упивающийся славой — на первых ролях; остальным же отводится роль статистов. Все это, однако, до поры, «когда эти куклы падают или их сшибает, как кегли, время…» [1, c. 248], — убежден Г. Сапгир. Он выражает сожаление, что в данный разряд попал и талантливый человек — Э. Лимонов. Вот его характеристика не-автором-персонажем:

«Как лидер, любит купаться в людях, возвышаться над ними, учить сам не знает чему, главное — поза и уверенность в том, что это — реальность, а не приснилось тебе в одночасье» [1, c. 248]. Хорошо подмечая чужие недостатки и ошибки, ничего лучшего Э. Лимонов-политик предложить не смог: его позитив — это то, что противопоказано жизни и культуре (за исключением самого порыва к справедливости). А тот тип героизма, который он исповедует, может быть назван и по-другому, если подойти к вопросу внеидеологически: разрешенное злодеяние, ведь к подвигам героя зачастую приравниваются идеологически оправдываемые убийства других людей. Согласно даосизму, «если судить о вещах, полагаясь на имена, забудешь мать благого правления» [6, c. 270] (Дао). Важнее докопаться до сути вещей. Еще Е.Л. Кропивницкий в свое время поиронизировал над гордящимися «геройскими убийствами»:

Если надо убивать —

Атомные бомбы в силе.

— Миллиарды перебьем —

Гордо говорят герои [4, c. 505], —

и этот урок Учителя Генрих Вениаминович тоже усвоил, как и взгляд на мир как на «божественный предмет», и управлять каковым нужно как «божественным предметом» [6, c. 255], ничему не нанося ущерба. Лао-цзы внушал:

Когда кто-то хочет завладеть миром

и переделать его,

Я вижу, что он не добьется своей цели.

Мир — божественный предмет,

переделать его нельзя.

Кто будет его переделывать, погубит его [6, c. 251].

«Переделывать» нужно самого себя, освобождаясь от враждебности, агрессивности, предрассудков, приближаясь к совершенству и тем самым опосредованно воздействуя на мир:

Умеющий воевать не воинственен.

Умеющий сражаться не дает волю гневу.

Умеющий одерживать победу

над противником не борется с ним.

Умеющий управлять людьми

ставит себя ниже их.

Это зовется совершенством миролюбия [6, c. 447].

Даосистским содержанием, корректирующим «героическую» концепцию, наполняет Г. Сапгир и понятие «мужество»:

Победивший других силен.

Победивший себя мужествен [6, c. 271].

На этот тип мужества ориентируется не-автор-персонаж.

Однако перед ним возникает дилемма: если он даос, то должен принять жизнь «как она есть» — значит и Э. Лимонова с его борьбой. Но, когда он моделирует этот вариант, примеряя его на себя, получается:

«Убить, убить, убить, убить, убить, что это? Разве это я? Кто это?» [1, c. 248], — видит в этом подмену себя кем-то другим и ужасается. Тем не менее не-автор-персонаж принимает Э. Лимонова-человека как часть жизни, не испытывает к нему враждебности (разве что жалость); не принимает же он идеологию, каковой тот руководствуется, ибо она не соответствует, по его представлениям, единению с Небом.

А свое отношение к революционно-коммунистическому реваншизму Г. Сапгир выразил в катрене:

он идет напролом

на ура —

старый изм

с лицом топора [3, c. 362].

Иным, трогательно-доверительным настроением проникнуты строки повести о И. Холине, с которым Генрих Вениаминович дружил «всю жизнь» — почти 50 лет. По фамилии он не назван, но легко угадывается по вводимым в текст деталям: «Живет вверх от Сретенки в пыльном переулке, во дворе, с давних времен стареющий, но все еще не старый поэт. Тощий седой джинсовый парень» [1, c. 242].

«Холин и Сапгир. Их имена стоят рядом в их стихах. Они рядом в Московском мифе» [10, c. 255] — колоритнейшие фигуры андеграунда 1950 х–1980 х, запомнившиеся многим как неразлучная парочка. Ничуть друг на друга не похожие: длинный, худой, как палка, и сам по виду несколько деревянный, невозмутимо-флегматичный И. Холин, и невысокий, полноватый, чем-то похожий на «вдохновенного кота» (В. Пивоваров) живчик-вихрь-гуляка Г. Сапгир. Соединили их и общий Учитель — Е.Л. Кропивницкий, и лианозовство, и сама поэзия, в которой каждый из них совершил свой прорыв. Вместе они жили одно время (за отсутствием иных вариантов) в морге, и разъехавшись, вместе отмечали праздники, выступали в мастерских московских художников, вместе «карабкающихся на Парнас» поносила официальная пресса, вместе они представляли лианозовскую поэзию за рубежом… Несмотря на бóльшую внешнюю успешность Г. Сапгира, никакой зависти к нему И. Холин не испытывал — и потому, что знал себе цену и не страдал комплексом неполноценности (напротив, читал стихи с «сознанием собственной гениальности» [11, c. 249]), и потому, что был наделен неким «буддистским» безразличием к славе, почестям, процветанию.

«Когда Сапгир здорово пил, он по пьянке мог, конечно, наговорить что угодно даже лучшему другу. Холин оставался невозмутим, его это совершенно не задевало» [10, c. 255]. Не пьющий и не курящий Игорь Сергеевич снисходительно прощал другу, к которому был очень привязан, его слабости, тем более, что знал: «Генрих человек добрейший, злоба его и агрессивность не серьезны» [10, c. 325], у трезвого мгновенно улетучиваются. Г. Сапгир и И. Холин нуждались друг в друге, может быть, именно по принципу дополнительности, подпитывали друг друга творчески, делили радости и беды. И хотя воспитание в качестве отца-одиночки появившегося ребенка сделало И. Холина затворником, на 13 лет ушедшего из литературы (об этом — стихотворение Г. Сапгира «Поэт Игорь Холин»), духовно-психологическая связь с Г. Сапгиром оказалась настолько прочной, что мысленное со-присутствие в его жизни друга ощущалось каждым из них и на расстоянии. Оно рассматривается Г. Сапгиром как конкретизированное выражение со-бытийствования.

Автор-персонаж «Бабьего лета…» подтверждает, что встречаются они с И. Холиным в последние годы нечасто, но так хорошо друг друга знают и настолько проросли друг в друга, что видят друг друга насквозь. Самопознание по-даосистски предполагает взгляд на себя как бы со стороны, Г. Сапгир моделирует свой взгляд на И. Холина, которой сквозь расстояние в свою очередь как бы смотрит на Г. Сапгира, оценивая его.

И. Холину автор-персонаж рассказывает о прогулке по осеннему парку подмосковного Дома творчества и о том, что с одними писателями здоровается, притворяясь, что помнит их, а других, запятнавших себя в годы тоталитаризма, старается обойти. Повествователю важно, каким он сам представляется другу на склоне дней, в постсоветский период, когда произошла легализация запрещенного и его творчество оказалось интегрированным в российский общекультурный контекст, конец пути ознаменовался шумной славой. Может быть, Г. Сапгир опасался стать заложником славы, подстраивающимся под ожидания поклонников и требования современной художественной индустрии, и, обращаясь к И. Холину, отдавал себя на его суд, перепроверял себя? Ведь Игорь Сергеевич избрал позицию «гордого одиночества» и «путь поражения» (в близком даосизму понимании «недеяния» — «неучастия» в литературной жизни, вовсе не означавшего отказа от самого творчества). В. Пивоваров, вспоминая один из последних разговоров с И. Холиным, в котором обсуждались судьбы друзей-художников, пишет:

«Мы сожалели, что многие талантливые люди оказались жертвами либо каких-то бредовых идей, либо художественных предрассудков, помешавших им полностью раскрыться, либо обезумели от собственного величия. “Я считаю, — резюмировал Холин, — что художник должен быть абсолютно свободен, свободен от всего, абсолютно всего. Только тогда его деятельность имеет смысл”» [10, c. 304]. Обеспечивающей абсолютную свободу и казалась И. Холину «позиция отказа». Безусловно, она противоположна лимоновской социальной наступательной активности, однако И. Холина и Э. Лимонова, как ни странно, сближает максимализм крайностей. У Э. Лимонова — свой «отказ» — он ушел из литературы (в которой считает себя лишь «прохожим») в политику, И. Холин ушел «из мира» в творчество, как в монастырь. Позицию же Г. Сапгира можно назвать «срединной»: он словно проверяет на собственном опыте возможность публиковаться, выступать, получать награды и не поступаться принципами, творческой свободой. Не так это просто, как кажется, и Г. Сапгир-персонаж стремится воскресить в себе себя-молодого, бунтующего против приспособленчества в литературе. В его воспоминаниях возникает сцена празднования в Переделкино дня рождения Л. Кассиля, куда он случайно попал и вместо приветствия «от лица молодежи» закатил скандал, выкрикивая «нечто нечленораздельное, но очень обидное для всех присутствующих» [1, c. 242], так что был изгнан. С одобрением глядел на него тогда только старый писатель, одессит, аристократ пера (в котором угадывается В. Катаев), тогда как на советских «письменников»-холопов — презрительно. Конечно, Г. Сапгир не забыл и катаевских подлостей — выполнения «социальных заказов» в литературе, выступлений с одобрением линии партии и т.п. Но, возможно, этим тот спасал себя от репрессий; когда же обстановка изменилась в лучшую сторону, постарался быть честным, создал ряд неангажированных книг. У автора-персонажа возникает параллель с постсоветской эпохой и вопрос: пережил ли внутренний перелом кто-то из бывших советских писателей, ныне гуляющих по парку? перестал ли лгать, когда стало можно уже не лгать? или привычно приспособился к новым веяниям? Все-таки, чувствуется: среди этой публики Г. Сапгиру не по себе, уж очень он отличается от нее, слишком разные у них судьбы. Мысленно он — с И. Холиным, и ему как бы хочет показать, что внутренне не изменился, тот же, что был в молодости, пришедший успех его не обуржуазил и не сделал спесивым. Даже катаевскому солидному аристократизму он не хочет подражать. И вот что выкидывает автор-персонаж (трудно сказать, в действительности или в своем воображении), так как границы между внешним и внутренним в «Бабьем лете...» размыты):

«...Углубляюсь в парк. Оглянулся: никого. И поскакал по дорожке козленком. Веселый, толстый, усатый, схватил в зубы обломанную ветку, встал на четвереньки и погнался за хвостом мелькнувшей в кустах собаки. За розовой сойкой лечу, мы мелькаем в чаще — два пестрых пятнышка. Упал, зарылся в сухую листву, мне нравится, как она шуршит. Подбрасываю вверх листья. Мне хорошо.

И никто не видит меня. Только старый мой друг из окна своей московской квартиры во дворе Ананьевского переулка» [1, c. 243]. Вводимым эпизодом Г. Сапгир удостоверяет, что андеграундная закалка в нем сильна, он остался внутренне свободным человеком, регламентация ему чужда — даже для поддержания имиджа «великого поэта» (как назвал его, кстати, И. Холин). Свою радость бытия, охвативший восторг общения с природой автор-персонаж выражает как ребенок. В этот момент он чрезвычайно симпатичен. Но и ребенку часто нужен бывает восхищающийся его курбетами зритель. Г. Сапгир мысленно делает таковым И. Холина, зная, что тот сумеет оценить его выходку по-достоинству, порадуется вместе с ним.

Тот факт, что прячась ото всех, Г. Сапгир не может и не хочет спрятаться от И. Холина, говорит вместе с тем и о большем: старый друг играет для него роль визуализированной совести — холинский взгляд на расстоянии может настичь его в любое время и в любом месте. Помещается он внутри самого Г. Сапгира.

Коррективы не-автора-персонажа к данной части повести также имеются. Будь его воля, говорит критикующий написанное, он бы «изобразил то, что мог бы увидеть друг автора, если бы посмотрел внимательней» [1, c. 252], а именно: взгляд на перевоплощающегося Г. Сапгира глазами собаки и сойки, за которыми тот гоняется и которым подражает: бегает на четвереньках, держит палку в зубах, машет руками, как крыльями, хрипло кричит. Те бы его не поняли и от него убежали/улетели бы. «Вывод: поэзия страшно далека от природы» [1, c. 252]. «Вывод» Г. Сапгира — шутливый и рассчитан прежде всего именно на И. Холина, способного и понять, и оценить «прикол» собрата. Во-первых, в нем проступают ленинские слова о декабристах: «страшно далеки они от народа», — в подобном упрекали и представителей андеграунда, авангардистов; недоговоренными остаются, однако подразумеваются слова: «…но их дело не пропало», поскольку в конце концов, и И. Холин, и Г. Сапгир получили признание и стали восприниматься как корифеи русской поэзии. Во-вторых, шутка Генриха Вениаминовича опосредованно указывает на причину, по какой они не могли печататься в СССР: авангардизм предполагает отказ от мимесиса — подражания природе, на чем зиждется реализм, более любезный надзирателям за советской культурой, правда, в силу жесткой идеологической ангажированности трансформировавшийся в псевдореализм. Авангардистское искусство, отвергая тенденциозность, в большей степени основано на принципе игры (как свободной активности, имеющей цель в себе) и допускает смещение, деформацию, дереализацию реальности ради выяснения сути изображаемого. Так поступал Г. Сапгир в «Голосах», так переписывает сцену празднования дня рождения Л. Кассиля не-автор-персонаж:

«Валентин Катаев, зяблик мельком (пролетел), Степан Щипачев, лесной клоп на скатерти, Юрий Власов, бутылка водки и бутылка воды, безымянная старушка приживалка, еще бутылка водки (почему-то вся закуска ближе к юбиляру), помидоры, буйствующий цуцик, божья коровка у него на шее, соленые огурцы в тарелке, еще один Степан Щипчев, поросенок с хреном пошел, дальше бывшая шлюха Валентина Сергеевна, два пионера, Назым Хикмет, кагэбэшник с плоским затылком, а там уж осетрина, севрюга горячего копчения, балык, икра и сам юбиляр, худой, как палка балыка, в очках…» [1, c. 251]. В едином потоке перечисления уравниваются люди, клопы, огурцы и прочая снедь, что является сниженно-комедийным средством характеристики советских литераторов, процветавших за счет сервилизма. И сколь лаконичными средствами добивается не-автор-персонаж своей цели! Аналогичным образом поступает он во многих других случаях, сжимая текст до семантически значимых эллипсов. Несмотря на вносимые «поправки», Г. Сапгир не отказывается и от описаний реалистического характера, эпизодов с уклоном в документализм. Эстетическую нормативность любого типа он отвергает, выступает как действительно свободный художник. У него «обилие, калейдоскоп манер и методов, случаев продуцирования, театр масок и экзерсисов» [12, c. 254]. Но так или иначе сапгировская метафористика преломляет его философию. Даосистское неотождествление себя с жестко очерченной субъективностью, говорит «о сохранении всех потенций человеческого существования, сбережении полноты человеческого в человеке» [7, c. 67]. Об этом тоже сигнализирует И. Холину не-автор-персонаж своими играми-перевоплоще­ниями.

Вместе с тем он ощущает, что они с И. Холиным становятся все более заметными мишенями для смерти и как бы хочет покрепче привязать его к себе — через художественный текст, который продлит их существование на земле, а, может быть, хочет мысленно прижаться к нему, испытывающему то же самое, чтобы было не так страшно, когда «конструкции обнажатся». Умерли друзья в один год, 1999 й, И. Холин чуть раньше, и Г. Сапгир, принимавший участие в подготовке к изданию его «Избранного», продолжал, таким образом, общение с ним до конца.

Вспоминает Г. Сапгир и умершего О. Дриза. Пишет о нем в ласково-элегическом ключе. Приводит одну из его хохм: «"Я издал полное собрание моих зубов!" — шутил он, возвращаясь от стоматолога, незадолго перед инсультом. И у него получилось: шобрание» [1, c. 243]. И уже от себя развивает забавную шутку, превращая ее в печальную: «Полное собрание его зубов осталось в земле на Востряковском кладбище» [1, c. 243]. Достигнув возраста О. Дриза, автор лучше понимает его переживания в последние годы жизни, примеряет его исчезновение на себя. Г. Сапгир приводит реинкарнационную концепцию бессмертия, выражает надежду, что умерший поэт перевоплотится в смуглого израильского мальчика, бегающего по холмам и любующегося солнцем и морем, не сомневаясь, что тот с радостью проживет еще одну жизнь в новом теле. Явно думает при этом автор-персонаж и о себе, о близящемся «конце». Ему кажется, что О. Дриз смотрит на него откуда-то «очами своей души» и видит и Генриха, и все, что было для них обоих мило на земле, — и после смерти старшего друга духовная связь между ними сохраняется. Причем умерший видит живущего «на просвет». Получается, что это тоже визуализированная совесть Г. Сапгира, возможно, выражающая аспект его еврейства.

На своем еврействе Г. Сапгир не зацикливался, но и не отрекался от него. О судьбе еврейского народа — сапгировский «Псалом 136». А О. Дриз «связывал его с предками». Выступая как переводчик стихотворений О. Дриза с идиш, Генрих Вениаминович сделал еврейского поэта фактом русской культуры, в каком-то смысле «создал русского Дриза. Мы знаем Дриза сапгировского. Это больше, чем перевод, даже больше, чем то, что называется конгениальный перевод. Некоторые поздние стихи Дриза, например из «Хеломских мудрецов», вообще не имеют авторской рукописи. Дриз иногда «наговаривал» подстрочник, а Генрих делал из него стихи. Но главное то, что он из себя «сконструировал» еврейского поэта, который стал частью русской поэзии» [11, c. 328]. В поэтическом цикле «Мемуары с ангелами в Красково» (1999) О. Дриз наряду с Е. Кропивницким и И. Холиным (а также А. Альвингом, О. Потаповой, О. Ра­биным, Э. Булатовым, А. Зверевым, П. Беленком, Е. Рухиным, Б. Свешнико­вым, Г. Цыферовым, Вен. Ерофеевым) причислен к ангелам — такой Г. Сапгир видел их невидимую, духовную сущность и как ангелов-хранителей оценивал их роль в своей жизни. Как можно понять, они хранили и от невзгод, и от одиночества, и от самоуспокоенности, сдерживали демонов, существующих в человеке, давали пример вдохновенного служения искусству, творили новые художественные миры. С ними Г. Сапгир чувствует себя связанным навсегда и рассчитывает на встречу в за-смертье.

_______________________



  1. Сапгир, Г. Армагеддон. Мини-роман, повести, рассказы / Г. Сапгир. — М.: Изд-во Р. Элинина, 1999.

  2. Сапгир, Г. Евгению Леонидовичу Кропивницкому в день его 75 летия / Г. Сапгир // Кропивницкий Е. Избранное. 736 стихотворений + другие материалы. — М.: Культурный слой, 2004.

  3. Сапгир, Г. Складень / Г. Сапгир. — М.: Время, 2008.

  4. Кропивницкий, Е. Избранное. 736 стихотворений + другие материалы / Е. Кропивницкий. — М.: Культурный слой, 2004.

  5. Эзотеризм: энцикл. — Минск: Интерпрессервис, 2002.

  6. Дао-Дэ цзин. — М.: Астрель, АСТ, 2003.

  7. Малявин, В.В. Книга о пути и совершенстве / В.В. Малявин // Дао-Дэ цзин. — М.: ООО «Изд-во Астрель»; ООО «Изд-во АСТ», 2003.

  8. Хайям, О. Рубайат / О. Хайям // Лирики Востока: Переводы. — М.: Правда, 1986.

  9. Лимонов, Э. Другая Россия. Очертания будущего / Э. Лимонов. — М.: Ультра. Культура, 2003.

  10. Пивоваров, В. Серые тетради / В. Пивоваров. — М.: Новое литературное обозрение, 2002.

  11. Пивоваров, В. Его голос / В. Пивоваров // Великий Генрих. Сапгир. О Сапгире. — М.: РГГУ, 2003.

  12. Некрасов, Вс. Сапгир / Вс. Некрасов // Великий Генрих. Сапгир. О Сапгире. — М.: РГГУ, 2003.




* Отдаленным эхом звучит и напоминание о песне Г. Кохановского «Клены выкрасили город…», популярной в годы молодости Г. Сапгира.

* Позднее уже от своего имени Г. Сапгир напишет:

Реальность сквозит папиросной бумагой

Любую фантазию выужу из

пучины где плаваю вольной навагой

а сам на крючке у кого-то повис [3, c. 871].


* Е.Л. Кропивницкий, однако, предупреждал о последствиях злоупотребления спиртным:

В вине немало жути,

Хоть выпив и поют.

Лежат в канавах люди

И мерзостно блюют [4, c. 471] и т.д.,

адресовав стихотворение Г. Сапгиру.



Коьрта
Контакты

    Главная страница


И. С. Скоропанова спутники жизни в повести генриха сапгира «бабье лето и несколько мужчин»

Скачать 310.06 Kb.