Скачать 10.92 Mb.


страница14/35
Дата22.01.2019
Размер10.92 Mb.
ТипУчебник

Скачать 10.92 Mb.

Издание третье


1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   35

f

6. Сравнительная степень на -яе устраняется. Утверждаются окон­чание -ее (-"Ье) независимо от ударения.

Нормализация грамматических форм и функций ограничивает употребление в литературном языке морфологических диалектизмов. В пределах грамматики простого слога происходит сложная диффе­ренциация. Целый ряд морфологических категорий, бывших примета­ми простого слога, теперь принимается в литературный язык без спе­циальной стилистической мотивировки.

1. Формы род. пад. ед. ч. имени существительного муж. рода на
-у (взгляду и т. п.) и предл. пад. на выводятся за пределы просто­
речия. Они более строго прикрепляются к определенным семантиче­
ским группам имен существительных — например, род. пад. на к
категории существительных отвлеченных, собирательных и вещест­
венных, и уменьшаются в числе '. В устной речи употретбление этих
форм было шире и свободнее. Это создавало колебания и в литера­
турном языке.

Н. И. Греч указывает, что формы род. пад. на встречаются «особенно в просторечии», не допускает их применение и в средних стилях литературного языка2.



2. Употребление -ье, -ья, -ью и т. п. вместо -не, -ия, -ию и т. п.
предоставляется «воле пишущего»3. Но в именах, имеющих перед эти­
ми звуками «шипящую букву», Гречем, по-видимому, искусственно
предписывается всегда производить сокращение — например помо­
щью, ночью
4 и т. п.

3; Получают более широкое распространение в литературном язы­ке формы им. пад. мн. ч. на от имен существительных муж. р. 5, захватывая и категорию одушевленности.



  1. Формы им. пад. мн. ч. на -ья (типа: брусья, крючья, листья, друзья), еще «Российской грамматикой, сочиненной Российской ака­демией», оцененные как просторечные, теперь считаются общелитера­турными. Определяются семантические различия между листы и листья, мужи и мужья, крюки и крючья, зубы и зубья и т. п.6

  2. В тв. пад. ед. ч. имен существительных жен. р. окончания -ою, -ой признаются равноправными , но в формах твор. пад. имен прила­гательных жен. р. окончание -ой, -ей рассматривается как «сокраще­ние, употребляемое в просторечии»8.

  3. Формы им. пад. ед. ч. муж. р. прилагательных на -ой, -ей вме­сто -ый, ий род. пад. муж. и ср. р. -ова, -ева, -ово, -ево перестают быть признаками простого слога, так как признаются графическим

1 См.: Востохов А. X. Русская грамматика. СПб., 1831, § 28. Ср.: Unbega-
ип В. La langue russe au XVI siecle. P., 1935.

2 Ср.: Российская грамматика, сочиненная Российской академией, с. 65, 67.
Чернышев В. И. Правильность и чистота русской речи, вып. 2, с. 27—28.

3 См.: Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 67.

4 См. там же, с. 67.

6 Ср.: Обнорский С. П. Именное склонение в современном русском языке, вып. 2, с. 4 и след.

6 Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 63—64.

7 См. там же, с. 57.

8 Там же, с. 63—64.

— 202 —


отражением нормального литературного произношения (что связано с признанием окончаний -аго, -яго и т. п.—приметой церкооного чтения).

Однако само понятие общенационального просторечия в аспекте литературного языка не умирает. Оно противополагается по грамма­тическому строю областным отклонениям как близкая к литературной речи разновидность «общего языка». Например, многократный вид глаголов относится к просторечию'. Для просторечия характерны «частицы присловные»: -ко, -то, -от, например: давай-ко, солдатка-то, отец-то вышел2. Окончания деепричастий -ючи и -ши, по грамматике Греча, употребляются преимущественно в «изустном разговоре, в просторечии» и «неупотребительны на письме и в возвышенном слоге».

Уже эти примеры стилистической перегруппировки форм с доста­точной определенностью рисуют процесс образования «нейтральной» грамматической системы литературного языка, которая должна была регулировать и разговорную речь интеллигенции.

Но сближение литературной речи с разговорным языком сопро­вождается и обратным течением в сторону книжного языка. Происхо­дит общелитературное освоение некоторых форм высокого слога, их нейтрализация.

Морфологические категории высокого слога, не носившие отпечат­ка архаичности или церковнокнижности, теперь включаются в общую грамматическую систему литературной речи. Таковы, например, фор­мы сравнительной и превосходной степени 3 на -ейший, -айший, фор­мы причастий, деепричастий. Интересно сопоставить отношение к ка­тегориям причастия и деепричастия академической грамматики и грамматики Греча. В первой — соответственно ломоносовской тради­ции— причастия, особенно причастия настоящего времени на -щий, еще рассматриваются как свойство высокого слога: «Причастия, а наипаче настоящего времени, по большей части употребляются в вы­соком слоге, следовательно, от простых глаголов, каковы суть вялю, топчу, барышничаю и пр. причастия не употребляются, а вместо оных глаголы употребляются в изъявительном наклонении с местоимением который или кой». В грамматике Н. И. Греча молчаливо допускается возможность образования причастий от глаголов разной стилистиче­ской окраски и причастия рассматриваются как общее достояние ли­тературно-книжного языка4. В «Чтениях о русском языке» Н. И. Греч, склоняясь к петербургской чиновничьей тенденции — сделать разговорный язык более книжным, даже писал: «Некоторые граматеи выражали странное мнение, будто причастия и дееприча­стия могут быть употребляемы только в книжном языке, в высшем слоге, придерживающемся оборотов церковного языка. Мы находим это несправедливым: гораздо лучше, приятнее, выразительнее, коро-

См.: Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 167, 2 Там же, с. 216. См. там же, с. 87. См. там же, с. 246.

— 203 —

че употреблять причастия и деепричастия, нежели затычки: который, кой, как, так, после того, что, когда, тогда и т. п. На это возгласят, что у нас они не употребляются в изустном разговоре. Вольно гово­рить дурно!»' Но вообще категория причастий, распространившись на все глаголы, входит преимущественно в норму книжного языка — в отличие от разговорного (ср. суждение о формах причастия А. С. Пушкина). Европеист Дашков, отстаивая свободу писателя употреблять по произволу и конструкции с который и причастные обороты, заявлял: «Не токмо в стихах, но и в прозе писать все при-частями и деепричастиями была бы такая же принужденность... как избегать оные там, где они необходимы» (Цветник, 1810, № 11, ч. 8,



с. 288).

Любопытно, что в литературных стилях конца XVIII — начала XIX в. причастия получают более явственный оттенок «прилагатель-ности», «качественности».Об этом свидетельствует широкое распро­странение прилагательных на -мый со значением способности, пригод­ности к чему-нибудь, возможности или невозможности чего-нибудь (соответственно французскому суффиксу able), например: непрони­цаемый, неутомимый, вменяемый, достижимый (достижимая цель)2 и др. под. Качественные значения широко развиваются у причастий прошедшего времени страдательного залога, например: смущенный взор, удивленное выражение лица и т. п. Усиление качественности причастий доказывается попыткой Карамзина распространить формы степеней сравнения и на причастия. Так, он писал (в переводе заметки Лафатера): «Чем простее, вездесущнее, всенасладительнее, постояннее и благодетельнее есть средство или предмет, в котором или через который мы сильнее существуем, тем существеннее мы сами, тем мы мудрее, свободнее, любящее, любимее, живущее, оживляющее, бла­женнее, человечнее, божественнее»3. Но эти формы не привились. Они были отвергнуты грамматической рационализацией 20—30-х годов. Н. И. Греч писа\ в «Чтениях о русском языке»: «Имеют ли прича­стия степени сравнения, то есть: можно ли сказать: любящее, влюб­леннее, живущее? Нет. Имея значение времени, они не могут в то же время означать степень качества»4. Однако усиление значения каче­ственности в причастиях повело к некоторому изменению синтаксиче­ской роли их времени. Например, именно в эту эпоху начинается сме­шение нестрадательных форм прошедшего и настоящего времени при­частий несовершенного вида при сказуемом-глаголе прошедшего вре­мени, так как причастие настоящего времени становилось все менее и менее способным выражать временные оттенки. Так, у Карамзина в «Бедной Лизе»: «Остановилась над Лизой, лежавшей на земле»; и там же: «Видались под тенью дубов, осеняющих глубокий, чистый пруд».

Но в русском литературном языке того времени преобразование причастия было органически связано с общим усилением значения

' Греч Н. И. Чтения о русском языке, ч. 2, с. 44.



2 Карамзин Н. М. Соч. СПб., 1848, т. 2, с. 243.

3 Там же, с. 243—244.

* Греч Н. И Чтения о русском языке, т. 2. с. 43.

- 204 —


категории качественности в грамматической системе. Этому сложному семантическому процессу помогал тесный контакт с французским язы­ком, имевшим тонко разработанную систему отвлеченных понятий и качественных определений. Имена прилагательные тогда не только расширяют сферу своих значений, но и изменяют свою грамматиче­скую структуру. Получают широкое развитие формы качественных прилагательных, соответствующих имени существительному с предло­гом, например: бестрепетный (Жуковский), замогильный и т. п. Развитие качественности содействует ограничению употребления при­тяжательных прилагательных. Под влиянием европейских языков предпочитается замена их формой род. пад. имени существительного. Ср. широкое употребление таких форм в языке до конца XVIII в, У Майкова: львов приход; у Карамзина в «Переводах»: жена Откуп­щикова, у дверей священникова дому, после крестьянкиной смерти и т. п.1 Вместе с тем широко распространяются разного рода отымен­ные образования глаголов (особенно с темой имени прилагательного типа улегчить и облегчить и т. п.). Имена прилагательные очень час­то у некоторых писателей той эпохи выступают в функции имени су­ществительного. Ср. у Жуковского: «так живо близкое, далекое так ясно» (II, 150); «умерщвляй одно лишь смертное» (III, 196); «вели­кое свершается в отчизне» (III, 215); «кто-то светлый к нам летит, подымает покрывало и в далекое манит» (IV, 131); «иль оплакивать бывалое слез бывалых дайте мне» (IV, 141); «счастлив еще, когда при разделе житейского был ты» (V, 232) и ми. др.

Так меняются границы и функции грамматических категорий и производится из «старого слога» отбор форм для «нейтральной», об­щей грамматической системы обновленного русского национально-литературного языка, который вступает в живое взаимодействие с разговорной речью разных социальных слоев. Поэтому книжно-архаи-чеекпе и церковнославянские формы подвергаются оценке с точки зрения норм общественного употребления и в значительном количест­ве исключаются. Происходит напряженная борьба с морфологически­ми «архаизмами» высокого слога, вроде род. пад. ед. ч. жен. р. при­лагательных на -ыя и -ыя (великия, грозныя и т. п.), которые на не­которое время, до 30-х годов, еще сохраняются в стихотворном язы­ке2; вроде инфинитива на неударяемое -ты; 2-го лица настоящего — будущего времени на -ши и т. п. Характерна тенденция точно опреде­лить категории чередования звуков т — щ в формах спряжения. Например, Греч допускает щу (вместо чу) только в таких глаголь­ных основах на -тить: богатить, вратить, кратить, претить, работить, святить, сытить, сетить, хитить и немногих других, заимствованных непосредственно из церковнославянского языка, и в четырех глаголах на -тать: каеветато, роптать, скрежетать и трепетать3.

Так русский литературный язык в конце XVIII — начале XIX в.

1 Ср.: Чернышев В. И. Правильность и чистота русской речи, вып. 2, с. 158,
167—168.

2 Ср.: Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 88.

3 Там же, с. 142.

- 205 -


ограничивает церковнославянскую стихию в сфере грамматических форм и категорий и вырабатывает стройную систему грамматики, сближенную с разговорным языком и его в свою очередь контроли­рующую.

§ 9. ФОНЕТИЧЕСКАЯ СИСТЕМА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА В НАЧАЛЕ XIX в.

Фонетическая система русского литературного языка также к на­чалу XIX в. выливается в устойчивые формы. Диалектальным, поме-стно-областным колебаниям произношения противополагается фоне­тическая структура «общего» русского языка, покоящегося на сред­них нормах московского произношения '. Отголоски севернорусского (например о вместо е в безударном слоге, отражения оканья и т. п.) и южнорусского произношения (например, яканье, длительное г и т. п.) осуждаются в литературном языке. Точнее определяются правила и нормы аканья 2. Но главное регламентируется отношение между рус­скими и церковнославянскими фонетическими особенностями. Распро­страняется о вместо ударного е (не на месте исконного Ъ) перед твер­дыми согласными и на конце слов приблизительно на те слова и фор­мы, в которых оно звучит в настоящее время. Исключение делается только для «слов церковнославянских, в просторечии неупотребитель­ных»3, например: уже, сие, бытие. Сужается сфера употребления фрикативного г. Это явление легко доказать сопоставлением правил «Российской грамматики, сочиненной Российской академией» (СПб., 1809), отражающей «старый слог российского языка», и грамматики Греча, основанной на нормах нового стиля, утвержденного Карамзи­ным. «Грамматика Российской академии» учит, что как латинское h буква г произносится в словах, заимствованных из славянского языка и высокому слогу свойственных, например: глава, погасаю, возгне-щаю, господствую, гортань, гугнивый (7). Вместе с тем отмечается как норма произношение х вместо г в конце слов (7—8) и указыва­ется, что в этом положении г выговаривается лишь иногда на подо­бие к, например: друк, снек, недосук (с. 8).

' Ср. еще в «Грамматике» проф. А. А. Барсова (1780) замечания о фонети­ческих диалектизмах в московском произношении; см.: Чернышев В. И. Несколь­ко указаний иа московское иаречие в конце XVIII в.— РФВ, 1904, т. 51, № 1 — 2. По данным «Грамматики» Барсова видно, что еще в конце XVIII в. говор Москвы и ее окрестностей был более смешанным. В нем можно было еще нередко услышать некоторые южные особенности, например ф вместо хв: фалить, фатать, х в конце слов на месте г (чох, мох мог). Во времена Барсова в некоторых московских семьях акали сильнее: яму, твояму, просвящ,енный. Но, с другой стороны, в московской же среде жили и севернорусское оканье н безударное о

на месте е (пышот, сыплиотся). Но эти крайности в литературном произношении отвергаются, а за образец принимается произношение коренного московского и подмосковного «знатною и среднего дворянства».

2 Ср. указания «Практической русской грамматики» Н. И. Греча, с. 474,
475, 477. Карамзин вводит ё для обозначения русского о на месте церковносла­
вянского е уже в «Аонидах» (1797, кн. 2); ср.: Грот Я. К. Спорные вопросы
правописания—В кн.: Грог Я. К. Филологические разыскания, с. 658.

3 Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 417.

— 206 —


В грамматике же Греча формулировка правил о произношении буквы г резко изменяется и принимает такой вид: «В начале и среди­не слов как г, например: гром, глаз, губа, пагуба, гну, горе, игра; в словах, непосредственно перешедших из церковнославянского языка, пред гласною как h, например: господи, благо, бога и т. д.». По­этому нормальным признается произношение в конце слов г как к (друк, порок, снек), кроме слов бог, убог.

Гак семантическое преобразование церковнославянизмов и книж­ных слов, их «обмирщение» сопровождается русификацией их фоне­тического облика. «Общеупотребительное произношение русского языка» противополагается «чтению церковных книг». «Книги церков­нославянские читаются так, как пишутся, например, слова: единого, моего, Петр не выговаривают: единова, моево, Пётр»1.

В соответствии с нормами городского (столичного) просторечия признаются общелитературными некоторые фонетические свойства простого слога, например: произношение ава, ева, ова, ево, в род. пад. муж. и ср. р. ед. ч. прилагательных (или шн вместо чн)2.

Итак, в системе русского литературного языка конца XVIII — первой трети XIX в. определяются законы и правила литературного произношения, в существенных своих чертах не подвергавшиеся ко­ренной ломке до эпохи революции.

§ 10. ИСТОРИЧЕСКОЕ ЗНАЧЕНИЕ

«САЛОННО-ДВОРЯНСКИХ» СТИЛЕЙ

РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА

Литературные стили конца XVIII—первой четверти XIX в. в области фонетики, морфологии и синтаксиса наметили в основном структуру русского национально-литературного языка. В них обозна­чились основные линии грамматической эволюции русского литера­турного языка в XIX в. Но лексический состав, семантическая систе­ма и идеология господствующих литературных стилей XVIII в. были очень узки, социально ограничены. Поэтому эти стили не могли удовлетворить все слои русского общества, которым они внушались как строго замкнутая система литературно-книжного выражения.



1 Греч Н. И. Практическая русская грамматика, с. 421.

2 См. там же.

— 207 —


V. Стилистические противоречия в литературном языке первой трети XIX в

§ 1. ИДЕОЛОГИЧЕСКАЯ ОГРАНИЧЕННОСТЬ

ЛИТЕРАТУРНЫХ СТИЛЕЙ

КОНЦА XVIII—НАЧАЛА XIX в.

Литературные стили русского языка, формировавшиеся во второй ■половине XVIII в. и окончательно сложившиеся в первые десятиле­тия XIX в., претендовали на значение семантического центра обще­национальной русской речи.

Русское общество первой четверти XIX в. именно с этой точки зрения расценивало реформу русского литературного языка, которая была прикреплена к имени Карамзина.

«В конце XVIII столетия, вследствие повсюдного распростране­ния знаний, — пишет Н. Л., автор статьи «О составных началах и направлении отечественной словесности в XVIII и XIX вв.» (1835), — с основанием многих учебных и ученых заведений развился в России новый класс людей образованных. Этому классу, равно да­лекому от утонченностей и блеска придворной жизни, как и от схола­стической славяно-греко-латинской учености тогдашнего времени, нужны были новый язык и новая словесность, соответствующая ха­рактеру его образования. Карамзин первый отозвался на эти потреб­ности... Видно, что язык его останется навсегда языком русской сло­весности, несмотря на все изменения, каким она может подвергнуться в направлении своем. Но средний класс, для которого Карамзин соз­дал язык, только что вступал еще на поприще духовной деятельно­сти: ни вкус его, ни понятия еще не были развиты; и потому не уди­вительно, что Карамзин, столько превосходивший своих предшествен­ников по языку, как бы отстал от них в первых своих сочинениях по возвышенности и силе мыслей»'.

Точно так же писал о Карамзине Н. Стрекалов: «В отношении к языку Карамзин является начинателем нового периода в нашей сло­весности. Этим он отвечает на требование новой формы, языка на-



1 Вульф. Чтения о новейшей изящной словесности. М., 1835. Дополнитель­ная глава переводчика, с, 463—464.

— 208 —


родного, для литературы народной. Но по духу своих произведений Карамзин решительно принадлежит предыдущему веку — и заключа­ет собою нашу словесность XVIII столетия»1. Имя Карамзина было символом всей системы нового литературного стиля. С. П. Шевырев выразил общее представление эпохи: «Речь Карамзина была чрезвы­чайно оригинальна, когда в первый раз явилась на Руси после тяже­ловесного периода древней школы. Но эта оригинальность ее заклю­чает в себе черты общие, всем доступные, никому не обидные... Вот почему ее так скоро усвоили себе писатели всей России и слог Ка­рамзина стал слогом всех»2.

Однако даже те писатели из дворянской, а особенно из разночин-но-демократической среды, которые восприняли и усвоили внешние формы нового слога российского языка, отмечали идеологическую бед­ность его. К 30-м годам XIX в. признание идейного однообразия, интеллектуальной скудности, социально-стилистической ограниченно­сти, неполноценной «народности» салонно-литературного языка, сим­волически связанного с именем Карамзина, стало общим местом. Оно было утверждено «Московским телеграфом»; оно входило даже в «Руководства к познанию истории литературы». Так, В. Плаксип, один из разночинных критиков и литературоведов 20-х — 30-х годов, отказывается признать Карамзина преобразователем русской прозы из-за бедности идей в его произведениях: «Тот может быть назван преобразователем прозы, кто дает новое направление понятиям, из­меняет общий способ воззрения на предметы, подлежащие знаниям, кто вместе с тем изменяет способ выражения положительных знаний... Карамзин... не был выше своего века, он нашел в душе своей все совершенства и недостатки оного, действовал в литературе по тем же самым идеям, и даже применялся к его слабостям»3. С иной точки зрения на лексическое и экспрессивное однообразие, на социально-групповую замкнутость салонного стиля еще в 20-х годах указывал В. К Кюхельбекер: «Из слова... русского богатого и мощного силят­ся извлечь небольшой, благопристойный, приторный, искусственно тощий, приспособленный д\я немногих язык, un petit jargon de cote­rie»4. Аптинационализмом салонно-дворянского языка возмущались даже такие писатели, как кн. В. Ф. Одоевский. Арист, герой его про­изведения «Дни досад» (Письмо к Лужницкому старцу. — Вестник Европы, 1823, июнь, № 11), подчеркивает галлицизмы, которыми пестрит великосветский язык:сфорчировать себе пару платья; быть в вояжах; аранжировать дела; слышал се петь; третировать нас и т. д. Ср.: Выдать себя за человека степенного и основательного или, говоря по-светски, солидного (там же, № 17, с. 31).

В. Г. Белинский в «Литературных мечтаниях» заявлял: «Может

' Стрекалов Н. Очерк русской словесности. М., 1837, с. 99*'.



2 Шевырев С. П. Взгляд на современную русскую литературу. — Москвитя­
нин, 1842, № 2. с. 166.

3 Плаксин В. Руководство к познанию истории литературы. СПб., 1833,
с. 266, 316—318.

4 Кюхельбекер В. К. О направлении нашей поэзии, особенно лирической в
последнее десятилетие.— Мнемозина, 1824, № 2*2.

8-1081 _ 209 —

ли художник унизиться, нагнуться, так сказать, к публике, которая была бы ему по колена, и потому не могла бы его понимать!.. Карам­зин писал для детей и писал по-детски: удивительно ли, что эти де­ти, сделавшись взрослыми, забыли его и, в свою очередь, передали его сочинения своим детям. Это в порядке вещей»1.

В тех же «Литературных мечтаниях» Белинский подчеркивал не­достаток народности и идейной глубины в карамзинской реформе рус­ского литературного языка: «Тогда был век фразеологии, гнались за словом, и мысли подбирали к словам только для смысла. Карамзин был одарен от природы верным музыкальным ухом для языка и спо­собностью объясняться плавно и красно, следовательно, ему не труд­но было преобразовать язык. Говорят, что он сделал наш язык сколком с французского, как Ломоносов сделал его сколком с латин­ского. Это справедливо только отчасти. Вероятно, Карамзин старал­ся писать, как говорится. Погрешность его в сем случае та, что он презрел идиомами русского языка, не прислушивался к языку про­столюдинов и не изучал вообще родных источников»2.

Таким образом, внутренние противоречия, заложенные в салон­ных стилях, идеологическая узость и экспрессивная бедность их, при утонченной отделке внешних форм выражения, лишали этот литера­турный язык устойчивости и жизнеспособности, мешали его «обоб­ществлению». Кроме того, большим препятствием к национализации литературных стилей карамзинской школы, к возведению их на сте­пень общелитературного языка была их социально-диалектная огра­ниченность, недостаток в них народности и широкого демократизма. Эти стили оставляли за пределами литературного языка большую часть инвентаря книжной и разговорно-бытовой речи разных слоев общества.

§ 2. ОБЩЕСТВЕННО-БЫТОВЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ

ПРИЧИНЫ ЖИВУЧЕСТИ ЦЕРКОВНОКНИЖНЫХ

РЕЧЕВЫХ ТРАДИЦИЙ

«Новый слог» русского литературного языка противополагался старой книжной культуре, которая была основана, главным образом, на структурных элементах церковнославянской речи. Естественно, что новые литературные стили встречали резко враждебный отпор в тех общественных группах, идеология которых находила литератур­ное выражение в формах церковнокнижного языка. Такими группами были духовенство, бюрократические круги и широкие слои городской буржуазии, купечества, часть дворянства. Правда, некоторые слои духовенства, преимущественно придворного, столичного, а также от­дельные представители высшего монашества, подвергались «евро­пеизации». Однако такие типы, как описанный в «Записках» Гаври­ила Добрынина архиерей-вольтерьянец, поклонник Парижа и фран­цузской культуры, все же были исключением. П. А. Вяземский



1 Белинский В. Г. Соч. М., 1872. ч. 1, с. 65*3,

2 Там же, с. 64 *4.

— 210 —


иронически рисует в своей «Старой записной книжке» картину язы­кового взаимодействия между духовенством и европеизированным дворянством: «Во дни процветания библейских обществ, манифестов Шишкова и злоупотребления, часто совершенно не у места, текстами из священного писания, Дмитриев (бывший министр и поэт — спод­вижник Карамзина) говорил: «С тех пор как наши светские писатели просятся в духовные, духовные стараются применить язык свой к светскому». К нему ходил один московский священник, довольно об­разованный и до того сведущий во французском языке, что, когда проходил по церкви мимо барынь с кадилом в руках, говорил им: «Pardon, mesdames».

Он не любил митрополита Филарета и критиковал язык и слог проповедей его. Дмитриев... защищал его. «Да помилуйте, ваше пре­восходительство,— сказал ему однажды священник, — ну таким ли языком писана ваша «Модная жена?»1.

Бюрократически-чиновничья среда сохраняла также много пере­житков церковнославянского языка, который представлялся более близким к архаическому строю приказной речи. Из элементов цер­ковнославянского языка преимущественно слагались формы офици­альной риторики (ср., например, стиль манифестов).

Любопытно, что В. А. Жуковский, обратившись к военно-патрио­тической оде (в 1806—1807 гг.), для своей «Песни барда над гробом славян-победителей» заготовляет архаический материал церковно­славянских слов и выражений: скудельный сосуд; (удержание — вла­дение; лостоянке — наследство; пасти — управлять; ущедрить; пре­поясать силою; одевая светом, яко ризою; умастить елеем и т. п.2

Д. И. Фонвизин, заставляя в «Бригадире» (1766) советника гово­рить на смеси церковнославянской речи с канцелярски-официальным языком, точно воспроизводил бытовое явление. Кроме того, чинов­нические кадры в большом количестве составлялись из семинаристов. Ф. Ф. Вигель писал в «Воспоминаниях»: «При Екатерине дворяне собственно званием канцелярского гнушались, и оно оставлено было детям священно-перковно-служителей»3.

Псалтырь, церковная книга, проповедь на церковнославянском языке оставались достоянием и чтением низов — купечества, людей третьего чина», подьячих... «Славянизм явился носителем одновре­менно двух функций: с одной стороны, он был проявлением пропо­веднической функции, связанной с традиционным значением церкви как агитатора и центра филологической культуры, с другой сторо­ны, он был признаком национальным, поскольку славянская речь ед­ва ли отличалась в сознании, ее культивировавшем, от древнерус­ской»4.

За нерковнокнижную культуру речи стояли и консервативные кру-

1 Вяземский П. А. Старая записная книжка. Л., 1929, с. 76*1.

2 Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях В. А. Жуковского. СПб., 1916,
вып. 2, с. 390-391.

3 Вигелъ Ф. Ф. Воспоминания. М.. 1865, ч. 1, с. 172.

4 Гуковский Г. А. Радищев как писатель. — В сб.: Радищев. Материалы и ис­
следования. М.—Л., 1936, с. 189.

ги дворянства!. С одной стороны, провинциальное мелкопоместное дворянство еще не освободилось от традиции обучения грамоте по часослову и псалтырю. С другой стороны, разные слои дворянской бюрократии и знати видели в церковнокнижном языке и его идеоло­гии охранительное национальное начало, противодействующее вред­ному влиянию французского языка и связанной с ним буржуазно-ли­беральной, материалистической или даже революционной идеологии. В этом смысле очень показательны политические намеки Шишкова на революционную идеологию защитников нового европеизированно­го, «французского» слога: «Следы языка и духа чудовищной фран­цузской революции, доселе нам неизвестные, мало по малу, но приба­вляя от часу скорость и успехи свои, начали появляться и в наших книгах. Презрение к вере стало сказываться в презрении к языку славенскому»2. «Желание некоторых новых писателей сравнить книж­ный язык с разговорным, т. е. сделать его одинаким для всякого ро­да писаний, не похоже ли на желание тех новых мудрецов, которые помышляли все состояния людей сделать равными?»3. Другой сла­вянофил, Е. Станевич, порицая М. Каченовского *2 за употребление в ироническом смысле церковнославянских слов и выражений: одесную, ошуюю, стадо овец, козлища и т.п., заявлял: «Один на посмеяние употребит из священной книги слово, другой, видя что сие нравится, попытается простерть свое дерзновение и далее; а наконец, ежели попустить ему, то вскоре, в угождение умов развращенных, сердец испорченных, все священное ниспровергнется, падет нравственность, законы потрясутся в их основании, и Мараты и Робеспиеры возник­нут на гибель народов и человечества. От таковых-то шуток во Фран­ции ниспроверглась вера»4.

Языковая реформа «европейцев» казалась славянофилу-реакцио­неру попыткой «под именем русского языка произвести новый, кото­рый бы состоял из одного просторечия, располагаемого по складу французского языка, совершенно свойствами своими с нашим раз­личного»5. Вяземский рассказывает характерный лингвистический анекдот : «В конце прошлого столетия сделано было распоряжение коллегией иностранных дел, чтобы впередь депеши заграничных ми­нистров писаны были исключительно на русском языке. Это пере­полошило многих из наших посланников, более знакомых с француз­ским дипломатическим языком, нежели с русским. Один из них в разгаре Великой французской революции писал: гостиницы гобэят (гобзити—славянизм, означающий: делать обильным; гобзовати — изобиловать. — В. В.) бесштанниками, что должно было соответство-

' Ср. попытку В. А. Десиицкого истолковать социально-политический смысл упорной борьбы за язык между шишковистами и карамзинистами во вступитель­ной стать? «О задачах изучения русской литературы XV'Ч в.» в ки-: Ирои-комическая поэма. Л., 1933, с. 41—42.



2 Шишкой А. С. Записки, мнения и переписка. Berlin — Прага, 1870, т. 2,
с. 4—5.

3 Шишков А. С. Собр. соч. и переводов. СПб., 1823, ч. 4, с. 74.

4 Станевич Е. И. Способ рассматривать книги и судить о них. СПб., 1808,
с. 81—82.

5 Шишков А. С. Собр. соч. и переводов. СПб., 1828, ч. 12, с. 163.

— 212 —


вать французской фразе: «les auberges abondent en sans-culotte» (гос­тиницы переполнены санкюлотами)».

В этой связи необходимо вспомнить изданный в 1797 г. (при Пав­ле) декрет об «изъятии из употребления некоторых слов и замене кх другими».



Слова

отменяемые:

сержант

общество


граждане

отечество

приверженность

Взамен их поведено употреблять

уитер-офицер (хотя и прежде отставлен)

этого слова совсем не писать

жители или обыватели

государство

привязанность, или усердие.



Характерны также такие сообщения К. Массона в «Секретных записках о России» (М., 1918, т. 1)*3. «Одним из первых распоря­жений Павла было строгое предписание торговцам стереть с своих вывесок французское слово магазин и подставить там русское слово лавка, приводя за основание, что один лишь император мог иметь магазины топлива, муки, зерна и пр., что ни один купец не должен подниматься превыше своего значения, но оставаться в нем в своей лавке» (с. 102). «Павел запретил особенным указом носить фраки, жилеты и панталоны. Он запретил Академии пользоваться терми­ном революция, говоря о течении звезд, и предписал актерам упо­треблять слово позволение вместо слова свобода, которое они стави­ли в своих афишах» (с. 103).

Еще более яркий свет на общественно-политическую ситуацию языковой борьбы проливают фразеологические параллели «классичес­кого» высокого слога и романтического, нового, создавшегося на ос­нове французской послереволюционной буржуазной семантики, в «Записках» Гавриила Добрынина:

«Я люблю говорить то, что понятно, и люблю слушать то, что ясно и полезно.


Для меня понятно, например: восстановить и утвердить порядок правления.

Я могу написать: изнеможение или остаток законной силы и власти.

Я могу написать: падение государства и его законов.

могу говорить:

Но не на мой вкус: поставить здание на незыблемых стол­бах политических.

Но никогда не напншу: единая тень колоссального могущества.

Но не напишу: потеря тяжести, равновесия политиче­ских постановлений.

Кто так пишет, тот моей своеобычли-вости кажется таким аптекарем, который в одной ступе толчет историю с механи­кой.

Но не скажу:


Ср. у Пушкина в «Послании к цензору»: Старинной глупости мы праведно стыдимся, Ужели к тем годам мы снова обратимся, Когда никто не смел отечество назвать, И в рабстве ползали и люди и печать?

— 213 —


французы уклонились от порядка, истины, должности.

Я могу говорить, что духовенство могло бы произвести споры за веру, проклятия и казни.

Я разумею значение отвратительного самолюбия.

Мне попятно: исступление народа во время всеоб­щего мятежа.

Мне понятно: французы, зараженные исступлением своих соотечественников.

Я разумею: ужасное смятение народа в такой уже было степени, что всякая прегра­да благоразумия бессильна была от­вратить его.

Нет такого таинства, что кровожаждущему Робеспьеру отруб­лена голова на эшафоте 9-го терми­дора, при радостном рукоплескании всего народа.


французы уклонились от знамен филосо­фии.

Но не скажу, что духовенство зажгло оы религиозную войну.

Но гнушаюсь гнусных эгоизмом.

Но отвратителен: энтузиазм народа в сию эпоху ресолю-ционной бури.

Но смешно: наэлектризованные сообщительным эн­тузиазмом французских патриотов.

Но стыжусь разуметь: река революционная, которой берега низко опущены, развивалась с такою быстротою, что уносила с собою act. оп­лоты, которыми хотели поздно удержать ее.

Но не кстати загадка:
глухой рев, который бывает предтечею
бури, возвестил
ее приближение,

8-го термидора гром загремел, а 9-го термидора удар совершился. Стрельце!, физики и кононеры говорят, что прежде совершается удар, а после ударяет гром: у наших ораторов напротив. Пусть так пишет мой современник Сегюр — си че­ловек государственный»'.

Характерна также борьба против «французского учения» и про­тив распространения знания французского языка среди разных кру­гов русского общества во имя ^противоположных истин» церковно-книжного просвещения в книгах вроде: «Предмет французского про­свещения ума...» (1816). Здесь уже в «предуведомлении» издатель констатирует, что французский язык, который сначала был «в упо­треблении при всех европейских дворах, потом знатных фамилий в домах, наконец, распространился на людей всякого состояния. На­чали почитать за необходимость знать французский язык и тем, ко­торых природа определила, сидя на донце, обращать внимание свое на гребень»2. Еще более резко и подчеркнуто выступают социально-политические и идеологические мотивы борьбы против французского влияния в «Оставшемся после покойного NN рассуждении об опас­ности и вреде, о пользе и выгодах от французского языка (сравне­ние его с российским)»3. Излагается история «модного щеголя фран­цузского языка»: «За 400 или 500 лет был он еще деревенским мужичком, оляповат... За 200 лет или больше он пооправился, попри­оделся, из крестьянина стал уже городовым купцом, а в сии 100 лет уже и в первую гильдию записался. Но сего не довольно; он спознал большой свет, а у большого света стал в знати... Наконец, в послед­ние 50 лет, а в особенности лет за 25 сделался он по употреблению и



1 Добрынин Г. И. Записки.—Русская старина, 1871, № 1—4, с. 270—271. Предмет французского просвещения ума и противоположные оному истины... М., 1816, ч. 2, с. 11.

3 М, 1817, с. 34; 2-е изд., 1825.

— 214 —


по моде всеобщим почти во всей Европе, и в других частях света по соразмерности. В это время он уже крайне избаловался». И далее следует презрительное описание свойств французского языка: «...вертляв, лукав, высокомерен, вместе почтителен и вместе едок и горд, политикант крайний, пролазлив, любострастен и циник, обман­чив, презирающ другими, все охуждающий у других, несносный самолюбец, одного себя выхваляющий, и начиная с Вольтера по сию пору восстал на все; старое портит и губит, а нового хорошо не вид­но: стал горами качать... Он сделался безбожен и стал распростра­нять безбожие; он стал первым действующим оружием повсюдного головокружения и необычайно злых замыслов, от века неслыханных. Одним словом, по якобинцам, он сделался совсем диаволическим ад­ским языком... Он очаровал сперва повсюду знатность, а потом и прочих в уме перепортил»1.

§ 3. БОРЬБА РЕАКЦИОННЫХ ГРУПП

РУССКОГО ОБЩЕСТВА ЗА ЦЕРКОВНОКНИЖНУЮ

ЯЗЫКОВУЮ КУЛЬТУРУ

«Славянофилы» отстаивали церковнославянский язык как нацио­нально-историческую основу русской литературной речи, источник ее единства и ее риторических красок. А. С. Шишков был вождем кон­сервативной группы славянофилов, противопоставлявших церковно-книжную идеологию тем буржуазно-революционным веяниям и иде­ям, которые несло с собой влияние французского языка. По мнению Шишкова, церковнославянский язык был первобытным языком всего человечества и сохранил в наибольшей чистоте первоначальную сис­тему связи понятий, «коренные» образные формы идеального перво-языка. Церковнославянизмы, по Шишкову, не утратили «разума», выводимого из первоначального понятия, т. е. из корня2. Поэтому в церковнославянской речи прозрачнее и яснее группировка слов и понятий по «гнездам», по корням. Поэтому же церковнославянизмы богаты значениями и лаконичны. Различие между церковнославян­ским языком и русским общественно-бытовым — стилистическое. По корням оба языка «образуют один и тот же язык». Различие же их обусловлено соотношениями «ветвей»: «Всякое слово пускает от себя ветви, из которых иные приличны высокому, а другие простому сло­гу». Слоги литературного языка разграничены структурно, характе­ром мыслей и форм их выражения. Те писатели, которые под влия­нием французского языка стремятся создать однообразный стиль салонного выражения, не вдумываются в глубокие стилистические различия таких параллелей:

юная дева трепещет молодая девка дрожит;

к хладну сердцу выю клонит к холодному сердцу шею гиет;

склонясь на длань рукой опустя голову на ладонь и т. п.—



1 Ср.: Булич С. К. Очерк истории языкознания. СПб., 1904, т. 1, с. 580—
1.

2 См.: Шишков А. С. Собр. соч., и переводов, ч. 4, с. 27—31.

— 215 —


или не хотят заметить комической нелепости такого смешения: «Не­сомый быстрыми конями рыцарь низвергся с колесницы и расквасил себе рожу...» или: «Я, братец, велегласно зову тебя на чашку чаю...» или: «Препояши чресла твоя и возьми дубину в руки»1. Эта струк­турная разграниченность литературных стилей ярче всего изобличает всю нерассудительность, смехотворность карамзинской мысли о сбли­жении и слиянии книжного языка с разговорным. «Нельзя сказать в разговоре: «Гряди, Суворов, надежда наша, победи врагов» или упо­требить такие слова, как звездоподобный, златовласый, быстроокий». С другой стороны, «весьма бы смешно было в похвальном слове ка­кому-нибудь полковнику вместо: «Герой! вселенная тебе дивится», сказать: «Ваше превосходительство, вселенная вам удивляется»2. Точно так же странно, забывал внутреннее соотношение разных сти­лей и контекстов в пределах книжного языка, механически притяги­вать русский литературный язык к смысловой структуре языка фран­цузского. «Французы по недостатку сложных имен и сословов (т. е. синонимов) часто должны бывают употреблять одинакие слова как в простом, так и в высоком слоге. Они, например, между выраже­ниями: он разодрал себе платье и он растерзал свою одежду — не могут чувствовать такой разности, какую мы в своем языке чувству­ем, потому что они как в том, так и в другом случае употребят одина­ковый глагол dechirer. Для выражения худого или изорванного пла­тья имеют они пять сословов: haillons, quenilles, chiffons, lambaux, drillons; все сии слова суть самые простые, соответствующие нашим: лохмотье, лоскутъе, орепъе, ветошки, обноски, но высоких, тож са­мое значущих слов, таковых, как рубище, вретище, у них недостает»'4.

Другой пример: «Ход есть простое слово, среднему слогу мало, высокому же совсем не приличное и употребляемое токмо в общена­родных разговорах, как например: не ходи, тут нет ходу; велик ли ход корабля? есть ли ход на рыбу, т. е. ловится ли рыба? и пр. Все происходящие отсюда названия частию суть самые простые, не мо­гущие быть употребляемы в благородном слоге, как-то ходьба, сход­ня, ходули, ходок и пр. Итак, весьма странно читать, когда не разби­рающие приличия слов писатели, последуя французскому выражению la marche de la nature, думают, что и нам вместо течение природы пристойно говорить ход природы и т.д. Мне кажется: ход законов, солнца, государственных дел и пр. вместо течение законов, солнца, государственных дел и пр. столь же не хорошо, как есть ли бы Ло­моносов вместо чрез огнь и рвы течет с размаху сказал: бежит с раз-махи»*.

Три ломоносовских стиля — это особого рода структуры, облада­ющие внутренним смысловым единством. Их цельность создается контекстом, сочетанием слов «одной высоты», равенством слога. «В слогах отдельно от выражений не всегда должно полагаться на

' Шишков А. С. Собр. соч. и перезодов, ч. 4, с. 102.



2 Там же, ч. 2, с. 432, 434.

3 Там же, с. 134—135.

4 Там же, ч. 4, с. 343.

— 216 —


один суд навыка, не внимая советам рассудка»1. Необходимо достиг­нуть «в прибирании слов искусства, какое должны иметь продавцы жемчужных нитей: малейшая худость или неравенство одной жемчу­жины с другими уменьшает в глазах знатока цену всей нитки»2. Меж­ду тем писатели, утратившие под влиянием французского языка чутье литературных стилей, ломают всю систему литературной фра­зеологии, разрушают «разум» языка. «Прежние писатели, прочитав стихи:

И душу первую и первый вздох зажег, В победе чнстыя любви приняв залог...

сказали бы: мы употребляем глагол зажечь, говоря о вещах, имеющих тело: зажечь свечку, зажечь дрова и пр. Но когда надле­жало говорить о предметах умственных, о страстях, в которых пред­полагается некоторый огонь или пылкость, тогда находили приличнее вместо зажечь говорить: воспламенить гнев, любовь, ярость и пр. О вещах же таковых, как дума или вздох... не говорили мы ни зажечь ни воспламенить»3.

Внутренняя цельность и единство стилей нарушаются внедрением иноязычных, например французских, смысловых связей и лексичес­кими заимствованиями. «Всякое иностранное слово есть помешатель­ство процветать своему собственному, и потому чем больше число их, тем больше от них вреда языку»4.

Разграничение стилей и контекстов литературного языка связано с прикреплением к каждому из них группы литературных жанров. В пределах «простого слога» устанавливалось речевое взаимодейст­вие между разговорно-бытовым употреблением и литературным. Эпи­граммы, сонеты, сказочки, «басенки» вырастают на почве разговор­ного языка. В этих родах можно быть «прекрасным сочинителем, не знав и десятой доли своего языка»: тут «потребны только острота ума и обыкновенный в разговорах употребляемый язык»5. Но есть такие сферы творчества, в которых необходимо потенциальное обла­дание всем лексико-семантическим составом литературной речи. Вме­щенные в установленный контекст книжного языка, эти жанры, од­нако, требуют непрестанного обогащения, приспособляя к своей струк­туре новые языковые формы. «Творцу поэмы, богослову, философу, сочинителю естественной истории и другим подобным писателям ну­жен не один токмо разговорный, но весь книжный язык и во всем его пространстве. Даже и оный иногда им не достаточен: они при­нуждены бывают сами творить, созидать слова для выражения своих мыслей»6. Так, Шишков, следуя ломоносовской традиции, делит сло­весность «на три рода». «Одна из них давно процветает, и сколько древностью своею, столько же изяществом и высотою всякое новей­ших языков витийство превосходит. Но оная посвящена была одним

' Шишков А. С. Собр. соч. и переводов, ч. 12, с. 182.



2 Там же, ч. 4, с. 65.

3 Там же, ч. 12, с. 201.

4 Там же, ч. 5, с. 13.

5 Там же, ч. 5, с. 18—19.

6 Там же, с. 18—19.

217 —

духовным умствованиям и размышлениям. Отсюда нынешнее наше наречие или слог получил, и, может, еще более получит недосягаемую другими языками высоту и крепость. Вторая словесность наша сос­тоит в народном языке, не столько высоком, как священный язык, однако же весьма приятном, и который часто в простоте своей скры­вает самое сладкое для сердца и чувств красноречие... Третья словес­ность наша, составляющая те роды сочинений, которых мы не имели, процветает не более одного века. Мы взяли ее от чужих народов, но, заимствуя от них хорошее, может быть, слишком рабственно им подражали и, гоняясь за образом мыслей и свойствами языков их, много отклонили себя от собственных занятий»1. Эта третья словес­ность— литература среднего стиля, главным образом культивируе­мая писателями-западниками. Шишков вовсе не отрицает и не отвер­гает процветания словесности среднего стиля, несмотря на «необду­манно-избранный путь» подражания французскому языку, «отчасу далее отводящий нас от двух богатейших в языке нашем источников», т. е. церковнославянской стихии и «простонародной» речи.

Таким образом, в славянофильской концепции литературы и ли­тературного языка упор был на книжную культуру речи, на церков­нославянский язык, который вместе с живой русской устной речью рассматривался как органическая основа национального русского языка. Славянофилы были не «архаистами» вообще, а националиста-ми-церковнокнижниками. Показательно в этом смысле замечание П. А. Катенина: «Напрасно силятся защитники нового слова бес­престанно смешивать в своих нападениях и оборонах высокий слог любителей церковных книг с обветшалым слогом многих из наших старых сочинителей, которые напротив держались одинаковых с но­выми правил и только оттого не совсем на них похожи, что разговор­ный язык в скорое время переменился»2.

Проблема социально-стилистических дроблений в сфере разговор­ного просторечия не получает у Шишкова принципиального обосно­вания и рассмотрения. Это и понятно. Ведь Шишков отрицает твер­дые и устойчивые нормы разговорной речи, наличие в ней «стилей»; только «книги пишутся простым, средним и высоким слогом». Карам­зинисты, «перемешав, как видно, сии понятия, думают, что мы раз­говариваем между собою простым, средним и высоким языком. При­знаться, что я о таком разделении разговоров наших на различные слоги отроду в первый раз слышу»3. Поэтому Шишков склонен отно­ситься к устной стихии как к некоторому субстанциональному един­ству, которое строится на принципиально иных основах, чем язык литературы4. Стилистическая нерасчленность разговорной речи

1 Шишков А. С. Собр. соч. и переводов, ч. 4, с. 140—142.

2 Сын отечества, 1822, ч. 77, № 18, с. 76.

3 Шишков А. С. Собр. соч. и переводов, ч. 2, с. 432.

4 «Книжный язык так отличен от языка разговорного, что ежели мы пред­
ставим себе человека, весь свой век обращавшегося в лучших обществах, но ни­
когда не читавшего ни одной важной книги, то он высокого и глубокомысленного
сочинения понимать не будет» (там же. с. 434). «Вопреки сему часто бывает,
что челочек пресильныи в книжном языке, едва в беседах разговаривать умеет»

(с. 435).

— 218 —

как специфической сферы выражения, резко отличной от книжного языка, объясняется условиями ее социального и материального быто­вания. Разговорной речью владеют «слух» и «употребление», т.е. те силы, которым не подвластен книжный язык. Отсюда и более широ­кая социальная терпимость Шишкова к лексическому составу просто­го слога, который может включать в себя даже «простонародные», «грубые» слова. Так как салонный язык, «язык светской дамы», так­же относится к сфере разговорной речи, то нормы его славянофилу представляются не только необязательными для языка литературы, но даже и вовсе чуждыми принципам книжного «разума». «Милые дамы, или по нашему грубому языку, женщины, барыни, барышни, редко бывают сочинительницами, и так пусть их говорят, как хотят»1.



1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   35