страница17/25
Дата14.01.2018
Размер5.92 Mb.
ТипЛитература

Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов


1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   25

Живёт и мощно, мерно дышит,

И чутко землю сторожит,

Все вещи таинством обьемлет,

И всё невидимое зрит,

Неизглаголенному внемлет!

Беззвучный хор во мгле ведёт...

И внятна сердцу песнь ночная,

И мнится— с горних тех высот

Сияет правда неземная!..
Как по-разному видят они одно и то же! Единственно лишь как будто и есть общее: ощущение бездны мироздания— но то и так общее место в восприятии ночи: (Ср. у Ломоносова: «Открылась бездна, звезд полна»). Но в чём основа этого различия? Тютчев отобразил языческое восприятие мира— не станем пока допытываться: подлинное ли то мироощущение, или поэтическая фантазия, опыт перенесения на себя иностороннего состояния. Язычество, которому приписывают гармоническое взаимодействие с миром природы, поистине воспринимает её, мироздание в целом, как нечто таящее в себе ужас перед непостижимою тайною рока. Недаром у Тютчева— мир именно роковой. День, свет— лишь обманчивый покров, скрывающий под

собою подлинное: страхи и мглы. Мгла, темнота, отсутствие света— вот истинно языческое мирочувствие. Для Православия то неприемлемо:



«Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (1 Ин. 1, 5).

Светло-гармоничное восприятие ночи видим мы у Аксакова. У него нет тютчевского многобожия, этой ужасающей дробности мира. Он чутко прикасается душою к единой Горней правде: ночь помогает ему в том. (Позднее мы встретим сходный образ у Чехова— в повести «В овраге»), И вот это сопоставление помогает разглядеть важную истину:



в подлинном христианском мироощущении не может укрываться трагическое начало. Трагизм начинается там и тогда, где и когда происходит разрыв с единым Творцом, дробление мировосприятия в повреждённой грехом душе человека.

6.
Неужто дерзнём назвать Тютчева язычником? Нет, без сомнения.

Фёдор Иванович Тютчев (1803-1873)— гениальный русский поэт— личность бесспорно ориентированная в православном духе. Но он с чрезмерною поэтической силою умел расслышать таящиеся в глубочайших глубинах душевных греховные противоречивые состояния, безумно тяготеющие к бесформенному небытию, к хаосу, от которого веет ужасом бесовской тьмы, беспредельной безликости— обезбоженной беспредельности.
О чём ты воешь, ветр ночной?

О чём так сетуешь безумно?..

Что значит странный голос твой,

То глухо жалобный, то шумно?

Понятным сердцу языком

Твердишь о непонятной муке —

И роешь и взрываешь в нём

Порой неистовые звуки!..
О, страшных песен сих не пой

Про древний хаос, про родимый!

Как жадно мир души ночной

Внимает повести любимой!

Из смертной рвётся он груди,

Он с беспредельным жаждет слиться!..

О, бурь заснувших не буди —

Под ними хаос шевелится!.. (1, 57)

1830
Его как будто тянет и тянет заглянуть в эту бездну, где в лютом ужасе тьмы укорённый в душе грех сознаёт одноприродное ему начало.
Святая ночь на небосклон взошла,

И день отрадный, день любезный

Как золотой покров она свила,

Покров накинутый над бездной.

И, как виденье, внешний мир ушёл...

И человек, как сирота бездомный,

Стоит теперь, и немощен и гол,

Лицом к лицу над пропастию тёмной.
На самого себя покинут он—

Упразднен ум, и мысль осиротела—

В душе своей, как в бездне, погружён,

И нет извне опоры, ни предела...

И чудится давно минувшим сном

Ему теперь все светлое, живое...

И в чуждом, неразгаданном, ночном

Он узнаёт наследье родовое (1, 113).

1850
Всё так отчётливо определённо (и узнаваемо уже) в этой образной системе— кроме одного: отчего ночь названа святою? Или оттого, что беспредельная святость творения ещё глубже ощущается в ночной прозрачности, когда свит застилающий зрение дневной покров? Или именно от соприкосновения с этой святостью ещё сильнее ужас собственного «наследья родового», греховного, безопорного, беспредельного?
О, вещая душа моя!

О, сердце, полное тревоги,

О, как ты бьёшься на пороге

Как бы двойного бытия!.. (1, 163)
Никто не смог с такою силою поэтической передать вот это состояние, которое вслед за Тютчевым мы могли бы назвать пороговым (экзистенциалисты обозначили его как пограничное— что одно и тоже).
Так, ты— жилица двух миров,

Твой день— болезненный и страстный,

Твой сон— пророчески неясный,

Как откровение духов... (1, 163)
Сон... пророчески неясный? Зыбкое состояние сна влечёт к себе поэтически испытующий взор, ибо сон по природе своей есть ночное состояние, но он— и преодоление ночного страха, способность избежать ночных болезненных видений. Едва ли не излюбленный, чаще прочих встречающийся образ у Тютчева— сон.
Слыхал ли в сумраке глубоком

Воздушной арфы лёгкий звон,

Когда полуночь, ненароком,

Дремавших струн встревожит сон?..

……………………………..



Едва усилием минутным

Прервём на час волшебный сон,

И взором трепетным и смутным,

Привстав, окинем небосклон,—
И отягчённою главою,

Одним лучом ослеплены,

Вновь упадаем не к покою,

Но в утомительные сны (1, 9-10).

1825
Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,

И в оный час явлений и чудес

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,

Беспамятство, как Атлас, давит сушу;

Лишь Музы девственную душу

В пророческих тревожат боги снах! (1, 17)

1829
Весенней негой утомлён,

Я впал в невольное забвенье;

Не знаю, долог ли был сон,

Но странно было пробужденье...

…………………………….



И мне казалось, что меня

Какой-то миротворный гений

Из пышно-золотого дня

Увлёк, незримый, в царство теней (1, 23).

1829-1851
Здесь, где так вяло свод небесный

На землю тощую глядит,—

Здесь, погрузившись в сон железный,

Усталая природа спит... (1, 31)

1830
И море, и буря качала наш чёлн;

Я, сонный, был предан всей прихоти волн.

…………………………………………….



Но все грёзы насквозь, как волшебника вой,

Мне слышался грохот пучины морской,

И в тихую область видений и снов

Врывалася пена ревущих валов (1, 51).

1833
Есть близнецы— для земнородных

Два божества,— то Смерть и Сон,

Как брат с сестрою дивно сходных—

Она угрюмей, кротче он... (1, 147)

1852
И всё опять зазеленело,

Всё обратилося к весне...

И эта грёза снилась мне,

Пока мне птичка ваша пела (1, 190).

1863
Ночное небо так угрюмо,

Заволокло со всех сторон,

То не угроза и не дума,

То вялый, безотрадный сон.

Одни зарницы огневые,

Воспламеняясь чередой,

Как демоны глухонемые,

Ведут беседу меж собой (1, 205).

1865
Солнце светит золотое,

Блещут озера струи...

Здесь великое былое

Словно дышит в забытьи;

Дремлет сладко, беззаботно,

Не смущая дивных снов

И тревогой мимолётной

Лебединых голосов... (1, 208)

1866
Во сне ль всё это снится мне,

Или гляжу на самом деле,

На что при этой же луне

С тобой живые мы глядели? (1, 212)

1868
Если смерть есть ночь, если жизнь есть день—

Ах, умаял он, пёстрый день, меня!..

И сгущается надо мною тень,

Ко сну клонится голова моя...
Обессиленный, отдаюсь ему...

Но всё грезится сквозь немую тьму—

Где-то там, над ней, ясный день блестит

И незримый хор о любви гремит... (1, 216)

1869
Тут целый мир, живой, разнообразный,

Волшебных звуков и волшебных снов,—

О, этот мир, так молодо-прекрасный,—

Он стоит тысячи миров (2, 238).

1872
Да, Тютчев любит отображать состояния зыбкие, ускользающие,

неуловимые, он как будто тяготеет к острому поэтическому переживанию раздвоенности своего внутреннего бытия.


Всесилен я и вместе слаб,

Властитель я и вместе раб.

Добро иль зло творю, о том не рассуждаю,

Я много отдаю, но мало получаю,

И в имя же своё собой повелеваю,

И если бить хочу кого,

То бью себя я самого (2, 16).
Написавшему эти строки поэту не более семнадцати (исследователи

датируют стихи 1810-ми годами, точнее определить нет возможности).

Состояния зыбко-переходные Тютчев улавливает чутко, почти

болезненно— не от страха ли боли старается он отдалить их от своей души, перенося вовне, в мир природы чаще всего, подмечая в ней всё те же пороговые состояния?

Вот отличие поэтического пейзажа Тютчева от описаний природы у иных стихотворцев: они запечатлевают устойчивые, своего рода вечные проявления бытия— Тютчев схватывает мимолётное, быстротекущее, мгновение переходное от одной определённой поры к другой. Он импрессионистичен, он пристально вглядывается в почти неуловимое: ему законченное и определённое как будто неинтересно, он гонится за временем и пытается настигнуть то, что, может быть, единственно в своём проявлении вообще и никогда более не явится взору человека.
Как неожиданно и ярко

На влажной неба синеве

Воздушная воздвиглась арка

В своем минутном торжестве!

Один конец в леса вонзила,

Другим за облака ушла—

Она полнеба обхватила

И в высоте изнемогла.
О, в этом радужном виденье

Какая нега для очей!

Оно дано нам на мгновенье,

Лови его— лови скорей!

Смотри— оно уж побледнело,

Ещё минута, две— и что ж?

Ушло, как то уйдет всецело,

Чем ты и дышишь и живёшь (1, 204).
Лев Толстой когда-то восхитился этим «И в высоте изнемогла». И.С.Аксаков же писал: «Изнемогла! Выражение не только глубоко верное, но и смелое. Едва ли не впервые употреблено оно в нашей литературе в таком именно смысле. А между тем нельзя лучше выразить этот внешний процесс постепенного таяния, ослабения, исчезания радуги. Еще г.Тургенев заметил, что «язык Тютчева часто поражает смелостью и красотой своих оборотов. <...> Силой именно поэтической чуткости добывал он от затаённой им сокровищницы родного языка совершенно новый, неожиданный, но вполне удачный и верный оборот или же открывал в слове новый, еще не подмеченный оттенок смысла»160. Но как бы ни было недосягаемо совершенно это описание природы, в ней поэт находит прежде всего отражение тех

неуловимых состояний и переживаний, ощущение зыбкости которых болью печали живёт в его душе. И так всегда. Вот описание тончайшего, почти неподвластного слову— предощущения весны:


Ещё земли печален вид,

А воздух уж весною дышит,

И мёртвый в поле стебль колышет,

И елей ветви шевелит.

Ещё природа не проснулась,

Но сквозь редеющего сна

Весну послышала она,

И ей невольно улыбнулась... (1, 83)

1865
Восхитимся и мы этим редеющим сном и невольною улыбкою природы— поразимся смелости и силе тютчевской всепроникающей поэтической мысли. Но опять-таки: не природа сама по себе тут перед нами, а лишь отражение в ней душевных движений, столь же неуловимых и непроявленных в своей полноте:
Душа, душа, спала и ты...

Но что же вдруг тебя волнует,

Твой сон ласкает и целует

И золотит твои мечты?..

Блестят и тают глыбы снега,

Блестит лазурь, играет кровь...

Или весенняя то нега?..

Или то женская любовь?.. (1, 83)

1836
Так сама жизнь является ему неуловимо неясною тайною:
Как дымный столп светлеет в вышине!—

Как тень внизу скользит неуловима!..

«Вот наша жизнь,— промолвила ты мне,—

Не светлый дым, блестящий при луне,

А эта тень, бегущая от дыма...» (1, 114)

1848-1849
Он любит эту неуловимость, он всматривается любуясь в эти моменты пребывания на пороге от одного к другому. И для поэта как бы не существует предела завораживающей его неустойчивости: неопределённая прозрачность светлого дыма переходит в ещё большую неустойчивость бегущей дымной тени, образуемой лунным светом, который сам по себе есть лишь отражение света истинного... И весь этот трудноуловимый зыбкий образ есть также лишь отражение жизнечувствия человека. И именно так он почти всегда всматривается в природу.
Ещё в полях белеет снег,

А воды уж весной шумят... (1, 45)

1830
Есть в осени первоначальной

Короткая, но дивная пора... (1, 170)

1857
Нe просто краткость, но и обманчивость влечёт поэта в переходных состояниях бытия мира:
Так иногда, осеннею порой,

Когда поля уж пусты, рощи голы,

Бледнее небо, пасмурнее долы,

Вдруг ветр подует, тёплый и сырой,

Опавший лист погонит пред собою

И душу вам обдаст как бы весною... (1, 109)

1849
Как поздней осени порою

Бывают дни, бывает час,

Когда повеет вдруг весною

И что-то встрепенётся в нас... (1, 223)

1870
Поэт приметливым глазом способен выхватить вдруг среди роскошного буйства стихии то, что непреклонно и жестоко являет собою предвестие увядания и гибели:
Как весел грохот летних бурь,

Когда, взметая прах летучий,

Гроза, нахлынувшая тучей,

Смутит небесную лазурь

И опрометчиво-безумно

Вдруг на дубраву набежит,

И вся дубрава задрожит

Широколиственно и шумно!..
Как под незримою пятой,

Лесные гнутся исполины;

Тревожно ропщут их вершины,

Как совещаясь меж собой,—

И сквозь внезапною тревогу

Немолчно слышен птичий свист,

И кой-где первый жёлтый лист,

Крутясь, слетает на дорогу... (1, 140)

1851
Кто иной заметил бы среди этого широколиственного веселья— первый жёлтый лист? Кто в поздней осени почует веяние весны? Кто расслышит утреннего жаворонка в ненастье вечера, совместит в одном мгновении различные начала, так, что это совмещение не может не ужаснуть душу?
Вечер мглистый и ненастный...

Чу, не жаворонка ль глас?..

Ты ли, утра гость прекрасный,

В этот поздний, мёртвый час?..
Гибкий, резвый, звучно-ясный,

В этот мёртвый, поздний час,

Как безумья смех ужасный,

Он всю душу мне потряс!.. (1, 62)

1836
Неустойчивость, тягостная раздвоенность составляли свойства собственной натуры Тютчева; хотя просто устанавливать взаимную связь и зависимость между внутренней жизнью поэта и его поэзией занятие неблагодарное, но и не вовсе бессмысленное. И.С.Аксаков, первый биограф Тютчева (на дочери которого он был, напомним, женат, отчего имел возможность наблюдать поэта слишком близко), утверждал: «...Томился он внутренним раздвоением и душевными муками. Ум сильный и твёрдый— при слабодушии, при бессилии воли, доходившем до немощи; ум зоркий и трезвый— при чувствительности нервов самой тонкой, почти женской,— при раздражительности, воспламенимости, одним словом, при творческом процессе души поэта, со всеми её мгновенно вспыхивающими призраками и самообманом; ум деятельный, не знающий ни отдыха, ни истомы— при совершенной неспособности к действию, при усвоенных с детства привычках лени, при необоримом отвращении к

внешнему труду, к какому бы то ни было принуждению; ум постоянно



голодный, пытливый, серьёзный, сосредоточенно проникающий во все вопросы истории, философии, знания; душа, ненасытно жаждущая наслаждений, волнений, рассеяний, страстно отдававшаяся впечатлениям текущего дня...»161. В конце концов, сам человек вдруг обращается поэтическим воображением в некую грёзу природы:
Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаём

Себя самих— лишь грёзою природы (1, 225)
Однако природа-то оказывается равнодушно враждебной человеку:
Поочерёдно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный,

Она равно приветствует своей

Всепоглощающей и миротворной бездной (1, 225)

1871
О том же писал позднее Тургенев, тонко чувствовавший вот эту жестокость равнодушной «матери»-природы (см. стихотворение в прозе «Природа», 1882). Не в том ли обретаются и причины разлада, какой вдруг ощущает поэт, своего разлада с гармонией, присущей природе,— а ощущает его он слишком явно:
Певучесть есть в морских волнах,

Гармония в стихийных спорах,

И стройный мусикийский шорох

Струится в зыбких камышах.
Невозмутимый строй во всём,

Созвучье полное в природе,—

Лишь в нашей призрачной свободе

Разлад мы с нею сознаём.
Откуда, как разлад возник?

И отчего же в общем хоре

Душа не то поёт, что море,

И ропщет мыслящий тростник? (1, 199)

1865
«Мыслящий тростник»— образ Б.Паскаля, относящийся к человеку. Но только ли мысль разлучает человека с природною гармонией? Мысль невозможна без свободы, а именно свобода способна ужаснуться несвободе установленного природою порядка вещей. Мы уже сталкивались в поэзии Тютчева с тем восприятием мира и природы, какое несет в себе отголоски языческого ужаса перед враждебностью окружающего бытия. Такой ужас (как и ощущаемый разлад с гармонией природы) может возникнуть лишь тогда, когда человек перестаёт, пусть даже на миг, ощущать Творца в творении. Или когда oн опускается до пантеистического мирочувствия, наделяя природу собственною, якобы присущею ей божественною силою и волею. Ведь неслучайно так часты обращения поэта к aнтичности при одухотворении природной стихии— пантеон античных богов входит в образную систему тютчевской поэзии несомненно.
Лениво дышит полдень мглистый,

Лениво катится река,

И в тверди пламенной и чистой

Лениво тают облака.
И всю природу, как туман,

Дремота жаркая объемлет,

И сам теперь великий Пан

В пещере нимф покойной дремлет (1, 25)

Конец 1820-х гг.
Тютчевский пантеизм неуловимо соприкасается со своего рода космизмом мироощущения — и бездны космоса подавляют душу человека чувством, коему нет определения:
Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами;

Настанет ночь — и звучными волнами

Стихия бьёт о берег свой.
То глас её: он нудит нас и просит...

Уж в пристани волшебный ожил чёлн;

Прилив растёт и быстро нас уносит

В неизмеримость тёмных волн.
Небесный свод, горящий славой звездной

Таинственно плывёт из глубины, —

И мы плывём, пылающею бездной

Со всех сторон окружены (1, 29)

1830
Всё тот же образ— ночи, бездны, пылающей тайны— и никакой

другой поэт не воспринимает эту непостижимость столь обострённо. Должно заметить, что исследователи сопрягают образы ночи, хаоса, бездны— в поэзии Тютчева со сходными категориями в философии Шеллинга, несомненно влиявшей в какой-то период на мировоззрение поэта: недаром же и в поэзии его они ближе начальным годам, когда с немецкою премудростью он соприкасался близко. Однако то, что вовсе чуждо душе, запечатлено в ней быть не может и станет противиться всяким влияниям.

Человеку, посмевшему лицом к лицу противостать этому ужасу безграничности окружающей, опорою может стать единственно ощущение и сознание непосредственной связи с Творцом— и горе тому, кто в небрежении утрачивает такую связь. Тютчев несомненно стремился утвердить в душе своей такую опору— даже при мысли об ужасе конца земного бытия:
Когда пробьёт последний час природы,

Состав частей разрушится земных:

Всё зримое опять покроют воды,

И Божий лик изобразится в них! (1, 22)

1829
И всё же какие-то осколки, тени языческого мышления вкрапляются изредка в цельность миросозерцания Тютчева, пусть как выражение лишь метафорического осмысления бытия, не более.
Угоден Зевсу бедный странник,

Над ним святой его покров!..

Домашних очагов изгнанник,

Он гостем стал благих богов!..
Сей дивный мир, их рук созданье,

С разнообразием своим,

Лежит развитый перед ним

В утеху, пользу, назиданье... (1, 35)
Кабы не имя Зевса да не упоминание многих благих богов, эти строки можно было бы осмыслить в христианском духе без труда. Не стоит смущаться подобными именами и упоминаниями: они лишь знаки образной символизации неких понятий и явлений— не более. Иначе: третья строфа этого стихотворения парадоксально противоречит первым двум, ибо от многобожия контрастно обращает мысль к славлению единого Бога:
Чрез веси, грады и поля.

Светлея, стелется дорога,—

Ему отверста вся земля,

Он видит всё и славит Бога!.. (1, 35)

1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   25

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов