страница18/25
Дата14.01.2018
Размер5.92 Mb.
ТипЛитература

Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов


1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   25

1830
Тютчева завораживает и чисто языческое по природе мужество— героизм непосредственного лицезрения роковых мгновений мирового бытия, подвиг соприсутствия богам при созерцании бурь и катаклизмов:
Оратор римский говорил

Средь бурь гражданских и тревоги:

………………………..



«Блажей, кто посетил сей мир

В его минуты роковые!

Его призвали всеблагие

Как собеседника на пир.

Он их высоких зрелищ зритель,

Он в их совет допущен был—

И заживо, как небожитель,

Из чаши их бессмертье пил! (1, 36)

1830
Нелишне вспомнить, что сходный соблазн Пушкин отверг осенью того же 1830 года— при создании трагедии «Пир во время чумы» («Есть упоение в бою...»). Двойственно можно воспринять и знаменитые строки:
Не то, что мните вы, природа:

Не слепок, не бездушный лик—

В ней есть душа, в ней есть свобода,

В ней есть любовь, в ней есть язык... (1, 81)
Плодотворнее всего было бы понимание стихотворения как философски-поэтического протеста против просветительской

механистической концепции природы, обедняющей прежде всего

самого человека:
Они не видят и не слышат,

Живут в сем мире, как впотьмах,

Для них и солнцы, знать не дышат

И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,

Весна в груди их не цвела,

При них леса не говорили

И ночь в звездах нема была!
И языками неземными,

Волнуя реки и леса,

В ночи не совещалась с ними

В беседке дружеской гроза!
Не их вина: пойми, коль может,

Органа жизнь глухонемой!

Увы, души в нём не встревожит

И голос матери самой! (1, 81-82)

1836
Должно признать, что в приведённых строках невозможно выискать опровержение той точки зрения, выражаемой часто с заметным идеологическим задором, будто восприятие природы у Тютчева неизменно сопряжено с пантеизмом. Правда, ничто не мешает воспринять эти же строки как чистую метафору, как то метафорическое одухотворение природы, каким вообще полна вся поэзия. Было бы плоско и безнадёжно вульгарно видеть в метафорическом мышлении поэта религиозную однозначность. Всё-таки Тютчев ищет и обретает в природе не самодовлеющее начало, но проявление всемогущества Творца:
Он милосердный, всемогущий,

Он, греющий Своим лучом

И пышный цвет, на воздухе цветущий,

И чистый перл на дне морском (1, 196)

1865
Говоря о языке природы, Тютчев скорее разумеет её способность свидетельствовать о Божием деянии, он несомненно видит в природе отсвет Божией славы. Собственно, способность слышать голос природы есть свойство христианского средневекового мировосприятия, когда в каждом проявлении тварного мира человек стремился и был способен сознавать символическое проявление Божественной премудрости. По сути, это видение мира и отображено у Тютчева в цитированных ранее строках— хотя такой смысл и замутняется двусмысленной метафорой. Но совершим недопустимое: попробуем обойтись без нее.
Сей дивный мир,

С разнообразием своим,

Лежит развитый

В утеху, пользу, назиданье...
Святитель Григорий Богослов выразил когда-то ту же мысль:

«Небо, земля и море есть великая, дивная книга Божия». Каждый образ этой книги становится при таком отношении к миру знаком-словом, обращённым к сакральному смыслу творения. Позднее подобное же мировосприятие точно, образно, и с большею конкретностью отпечатлено было в таких строках Ахматовой:


В каждом древе распятый Господь,

В каждом колосе чело Христово,

И молитвы пречистое слово

Исцеляет болящую плоть.

1946
«Весь мысленный мир таинственно и в символических образах представляется изображённым в мире чувственном для тех, кои имеют очи видеть. <...> Созерцание мысленного в символах при помощи видимого есть вместе духовное познание»162— писал о том же Максим Исповедник. Но как бы ни воспринимать те или иные образы поэзии

Тютчева— основной вектор стремления его души обозначен был вполне ясно. Он познал душу человеческую— на пороге, нa зыбкой грани между двумя непримиримыми проявлениями бытия, и с верою утвердил:


Пускай страдальческую грудь

Волнуют страсти роковые—

Душа готова, как Мария,

К ногам Христа навек прильнуть (1, 163)

1855
Взор Тютчева и в глубину души природы направлен с тем, чтобы узреть Творца в этом божественном творении. Вот тут у противников такого осмысления тютчевской поэзии наготове как будто неопровержимый аргумент— строки самого поэта:
Мужайся, сердце, до конца:

И нет в творении Творца!

И смысла нет в мольбе! (1, 84)

1836
Что тут возразить? А вот что: удручает примитивизм и механистичность, компьютерность восприятия поэзии, извлечение лишь того, что лежит на поверхности— без понимания сложной энергии стихи, иронического подтекста его, заставляющего отвергнуть всякую возможность «философски-богословского» смысла в стихе— то

есть то, что навязывается приведённым строкам. (Вызывает недоумение, как в ловушку этих строк сумел попасться даже Вл.Ходасевич, должный воспринимать поэзию с особой утонченностью.) Необходимо помнить и знать: толкование отдельных

строк стихотворения не должно противоречить его целостному смыслу. Цитируемые же строки есть лишь продолжение предшествующего трёхстишия:
И чувства нет в твоих очах,

И правды нет в твоих речах,

И нет души в тебе.

Мужайся, сердце, до конца... (1, 84)

И т.д.
Тут ведь не более чем упрек некой особе (имени её мы не знаем), отвергшей любовные притязания поэта. Вкладывать в эти строки, шутливо-ироничные, особый богоборческий смысл нет никаких оснований. Возьмём на себя неблагодарный труд переложения ироничной поэзии в ясную и скучную прозу. Содержание стихотворения таково: нет смысла молить тебя о чём-то, потому что у тебя нет ни истинного чувства, ни правды, ни даже души; надо быть мужественным до конца и признать, что молить тебя о любви бессмысленно, поскольку в бездушном создании (творении) нет и Бога, а оттого и молиться некому. Если кому-то непременно нужно отыскать в тютчевском стихотворении проявление греха— сделать это нетрудно; помимо самого мотива к написанию, здесь явное нарушение третьей заповеди. Автор всуе поминает Творца и тем вводит в соблазн читателя, нечуткого к поэзии. Когда же взор поэта серьёзен, он стремится прозреть Творца в Его творении— о том непререкаемо свидетельствует вся поэзия Тютчева. И он же сознаёт едва ли не с отчаянием:
...не дано ничтожной пыли

Дышать божественным огнем (1, 10).
А если и удаётся что-то постигнуть, то— трагический парадокс— он, великий поэт, ощущает полное бессилие своё в слове выразить всё богатство, сложность и противоречивость собственных постижений, настроений, стремлений, мыслей.
Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои—

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи,—

Любуйся ими— и молчи.
Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймёт ли он, чем ты живёшь?

Мысль изреченная есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи,—

Питайся ими— и молчи.
Лишь жить в себе самом умей—

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи,—

Внимай их пенью— и молчи!.. (1, 46)

1830
И поэтому с тем чувством, какое трудно поддаётся определению,— в нём неизбывная печаль, соединённая с глубоко духовным постижением истины,— Тютчев прозревает в словесном творчестве исток муки и радости:
Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовётся,—

И нам сочувствие даётся,

Как нам даётся благодать... (1, 217)

1869
Вероятно, толчком к вызреванию этой мысли стало сочувственное

отношение к одному из его стихотворений— случившееся тремя годами ранее:


Когда сочувственно на наше слово

Одна душа отозвалась—

Не нужно нам возмездия иного,

Довольно с нас, довольно с нас... (2, 174)

1866
Если перед нами начало и завершение единой мысли, единого

душевного состояния, то сколь красноречивы сами размеры временного пространства, вмещавшего в себя эту мысль и это состояние— три года. Что это для поэта, который и три дня воспринимал как бездну... И перед самой уже смертию его разум и душа были объяты всё тем же: «Ах, какая мука, когда не можешь найти слова, чтобы передать мысль»163,— эта фраза одна из последних, им произнесённых.

Всё это выразилось в особом отношении Тютчева к собственному поэтическому творчеству: кажется, невозможно назвать другого великого поэта, столь равнодушного подчас к своим созданиям. И.С.Аксаков засвидетельствовал: «Стихи у него не были плодом труда, хотя бы и вдохновенного, но всё же труда, подчас даже усидчивого у иных поэтов. Когда он их писал, то писал невольно, удовлетворяя настоятельной, неотвязчивой потребности, потому что он не мог их не написать: вернее сказать, он их не писал, а только записывал. Они не сочинялись, а творились. Они сами собой складывались в его голове, и он только ронял их на бумагу, на первый попавшийся лоскуток. Если же некому было припрятать к месту оброненное, подобрать эти лоскутки, то они нередко и пропадали»164.

Это же подтверждается многими мемуаристами. Здесь обретаем мы и причину некоторого несовершенства отдельных тютчевских стихов, невыделанность их формы. В том Тютчев противостоит многим поэтам, прежде всего Пушкину, каторжный труд которого над стихом всем известен (труд также творческий, но не ремесленнический, как мнится многим, кто чужд пониманию поэзии).

Но кажется, никто не заметил важнейшей причины того отношения к собственному поэтическому творчеству, которое наблюдаем мы у Тютчева. Поразительно, но он как будто вовсе не был заражён тем грехом, какого не избежал (в той или иной мере) ни один великий художник: Тютчев не страдал любоначалием. Великие его современники— все (Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Тургенев, Достоевский, Толстой...)— страдали от этого всесожигающего огня гордыни, пребывали в постоянном борении с нею, насколько то было в их власти. Тютчев со смиренной снисходительностью взирал на самоё возможность начальствовать над умами и душами людскими.
Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовётся...
«...Его скромность относительно своей личности не была в нём чем-то усвоенным, сознательно приобретённым,— писал И.Аксаков,— Его я само собой забывалось и утопало в богатстве внутреннего мира мысли, умаляясь до исчезновения в виду откровения Божия в истории, которое всегда могущественно приковывало к себе его умственные взоры»165. Умаляясь до исчезновения...
Смотри, как на речном просторе,

По склону вновь оживших вод,

Во всеобъемлющее море

За льдиной льдина вслед плывёт.
На солнце ль радужно блистая,

Иль ночью в поздней темноте,

Но все, неизбежимо тая,

Они плывут к одной мете.
Все вместе— малые, большие,

Утратив прежний образ свой,

Все— безразличны, как стихия,—

Сольются с бездной роковой!..
О, нашей мысли обольщенье,

Ты, человеческое Я,

Не таково ль твое значенье,

Не такова ль судьба твоя? (1, 130)

1851
Едва ли не буддистское что-то может почудиться кому-то в этом

метафорическом образе слияния «человеческого Я» с роковою

бездною, вплоть до утраты личностного начала. Да, Тютчев и здесь

приближается как бы к некой опасной черте, за которою христианство

исчезает, уступая место иным мировоззрениям, мироосмыслениям. Но всё же у Тютчева тут не отказ от христианства, с его важнейшей духовной ценностью, обретаемой в личности, но беспредельное умаление индивидуалистического начала, человеческой самости («человеческого Я»— как он это обозначает), возвеличение которой поэт остро воспринял в соприкосновении с западной цивилизацией, перенасыщенной соблазнами гуманизма.

«Человеческое «Я»,— писал Тютчев в статье «Россия и революция» (1848),— желая зависеть только от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое «Я», заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей, но таковым сделалось самовластие человеческого «Я», возведённое в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции»166. Вспомним прекраснодушные воздыхания западника Грановского по поводу измышленных благих плодов революции— и

ещё более утвердимся в убеждённости, что только религиозный анализ способен распознать истинную суть творящейся истории. Тютчев, благодаря этому, трезво распознаёт истину:

«Революция— прежде всего враг христианства! Антихристианское

настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. Те видоизменения, которым она последовательно подвергалась, те лозунги, которые она попеременно усваивала, все даже её насилия и преступления были второстепенны и случайны, но одно, что в ней не такового, это именно антихристианское настроение, её вдохновляющее, и оно-то (нельзя в том сомневаться) доставило ей грозное господство над вселенной. Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет»167.

Тютчев резко противился тому, что составило основу западной

ментальности, и об этом точно высказался И.Аксаков: «Мы видели также, что поклонение своему я было ему ненавистно, а поклонение человеческому я вообще представлялось ему обоготворением ограниченности человеческого разума, добровольным отречением от высшей, недосягаемой уму, абсолютной истины, от высших надземных стремлений,— возведением человеческой личности на степень кумира, началом материалистическим, гибельным для судьбы человеческих обществ, восприявших это начало в жизнь и в душу»168.

Всё то же, как видим, противопоставление, обострённо воспринятое

всей русской культурой,— противоречие между низшим и высшим знанием, рассудком и верою.

Аксаков же даёт такое объяснение этому свойству личности Тютчева:

«Самая способность Тютчева отвлекаться от себя и забывать свою личность объясняется тем, что в основе его духа жило искреннее смирение: однако ж не как христианская высшая добродетель, а, с одной стороны, как прирождённое личное и отчасти народное свойство (он был весь добродушие и незлобие); с другой стороны, как постоянное философское сознание ограниченности человеческого разума и как постоянное же сознание своей личной нравственной немощи. Преклоняясь умом перед высшими истинами Веры, он возводил смирение на степень философско-нравственного принципа. Поклонение человеческому я было вообще, по его мнению, тем лживым началом, которое легло в основание исторического развития современных народных обществ на Западе»169.

С некоторым недоумением можем мы воспринять в данном суждении лишь своего рода непризнание тютчевского смирения именно христианской по природе добродетелью. Пожалуй, И.Аксаков выразился несколько неловко, желая подчеркнуть органичность и врождённость этого качества натуры поэта, а не благоприобретённость его под воздействием христианства. Однако если смирение и было у Тютчева врождённым, оно не перестало быть оттого христианским по природе, как и вообще всякая Богом вложенная в человека душа. А то, что Тютчев ещё и осмыслил смирение на философско-нравственном уровне, отнюдь не умаляет его личной смиренности как высшей христианской добродетели.

Уступая многим греховным страстям, Тютчев же и сознавал своё недостоинство перед Богом, отчего его презрение к человеческому

Я не могло не быть ещё искреннее, а смирение ещё глубже.


Чертог Твой, Спаситель, я вижу украшен,

Но одежд не имею, да вниду в него (2, 239).

1872
Эта поэтическая реплика на известный текст одного из песнопений страстной седмицы роднит внутреннее самоощущение Тютчева с тем, что видим мы у других русских поэтов — вспомним не только «Чертог Твой вижу, Спасе мой...» кн.Вяземского, но и пушкинское «Напрасно я бегу к сионским высотам...». Отвергая притязания человеческого Я, Тютчев в поэзии своей беспристрастно и порою жестоко подвергает анализу те проявления этого индивидуалистического начала, какие обычно сознаются и рассматриваются на уровне несомненных ценностей человеческого бытия,— и трезво замечает не только неполноценность их, но и губительность для жизни.
О, как убийственно мы любим,

Как в буйной слепоте страстей

Мы то всего вернее губим,

Что сердцу нашему милей! (1, 131)

1851
Никто подобно Тютчеву не подверг сомнению самоё любовь— в её человеческом осуществлении,— ибо обычно для поэтов она является объектом преклонения, вдохновенного восторга. Кто-то мог посетовать на мимолётность любовного переживания и посожалеть о том, поскольку всё же не мог отказать ей в признании едва ли не высшей ценностью земной жизни. Даже если «вечно любить невозможно». Тютчев мимо такой мысли тоже не прошёл:
Как ни люби, хоть день, хоть век,

Любовь есть сон, а сон— одно мгновенье,

И рано ль, поздно ль пробужденье,

А должен наконец проснуться человек... (1, 139)

1851
Но кто иной мог так дерзновенно жестоко определить любовь:
Любовь, любовь— гласит преданье—

Союз души с душой родной—

Их съединенье, сочетанье,

И роковое их слиянье,

И... поединок роковой... (1, 142)

1851-1852
И кто же ещё так же бесстрашно мог заглянуть в Любовь как в адскую бездну:
Есть близнецы— для земнородных

Два божества,— то Смерть и Сон,

Как брат с сестрою дивно сходных—

Она угрюмей, кротче он...
Но есть других два близнеца—

И в мире нет черты прекрасней,

И обаянья нет ужасней,

Ей предающего сердца...
Союз их кровный, не случайный,

И только в роковые дни

Своей неразрешимой тайной

Обворажают нас они.
И кто в избытке ощущений,

Когда кипит и стынет кровь,

Не ведал ваших искушений—

Самоубийство и Любовь! (1, 147)

1852
Приравнивать Любовь к непрощаемому греху самоубийства?.. Не станем говорить здесь о личной основе многих подобных тягостных откровений любовной лирики Тютчева. Не коснёмся и роковой любви к Е.А.Денисьевой, с которой связан целый период тютчевского поэтического творчества,— то дело биографов. Укажем лишь без всяких комментариев на два поэтических отголоска этого захватившего поэта рокового чувства: они так полно передают глубину его переживаний и страданий.
О, как на склоне наших лет

Нежней мы любим и суеверней...

Сияй, сияй, прощальный свет

Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,

Лишь там, на западе, бродит сиянье,—

Помедли, помедли, вечерний день,

Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,

Но в сердце не скудеет нежность...

О ты, последняя любовь!

Ты и блаженство и безнадежность (1, 156)

1854
В годовщину смерти любимой женщины, жизнь которой губительно угасила именно земная— и греховная— любовь, Тютчев создаёт один из самых совершенных и глубоких, по выраженному в нем страданию, лирических шедевров русской поэзии:
Вот бреду я вдоль большой дороги

В тихом свете гаснущего дня...

Тяжело мне, замирают ноги...

Друг мой милый, видишь ли меня?
Всё темней, темнее над землёю—

Улетел последний отблеск дня...

Вот тот мир, где жили мы с тобою,

Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,

Завтра память рокового дня...

Ангел мой, где б души ни витали,

Ангел мой, ты видишь ли меня? (1, 203)

1865
Но ведь ещё за четверть века до того он прозрел эту губительность

поэзии, сопряжённой с любовью,— губительность для обольщённого ею человека:


Не верь, не верь поэту, дева;

Его своим ты не зови—

И пуще пламенного гнева

Страшись поэтовой любви!

………………………



Твоей святыни не нарушит

Поэта чистая рука

Но ненароком жизнь задушит

Иль унесет за облака (1, 99)

1839
Тут в последней строке вместо «иль» поставить бы: «И». Так ведь и случилось в свой срок. Хотя поэзия способна порою, как мнится ему, утишить земные страсти:
Среди громов, среди огней,

Среди клокочущих страстей,

В стихийном, пламенном раздоре,

Она с небес слетает к нам—

Небесная к земным сынам,

С лазурной ясностью во взоре—

И на бунтующее море

Льёт примирительный елей (1, 119)

1850
Но в чём причины такого клокотания страстей? Одна из важнейших для поэта— быстротекущее время. С державинских времён никто в русской поэзии так обострённо не переживал этот ужас бега времени.

Двенадцатилетним отроком, встречая новый 1816 год, он вдруг оказался поражённым тайною всеуничтожающего Хроноса:


О время! Вечности подвижное зерцало!—

Всё рушится, падёт под дланию твоей!..

Сокрыт предел твой и начало

От слабых смертного очей!..

Века рождаются и исчезают снова,

Одно столетие стирается другим;

Что может избежать от гнева Крона злого?

Что может устоять пред грозным богом сим? (2, 7-8)
Время отождествляется в поэзии Тютчева с неумолимым роком— и насколько трагично сознавал он беспощадность этого рока, достаточно ощутить из сравнения двух сходных по теме стихотворений, созданных, к слову сказать, почти одновременно: пушкинских «Стихов, сочинённых ночью во время бессонницы» (1830) и «Бессонницы» (1829) Тютчева.
Мне не спится, нет огня;
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   25

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов