страница23/25
Дата14.01.2018
Размер5.92 Mb.
ТипЛитература

Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов


1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25

Убью барина.

Мужика-глупца

За железный грош!
Так называемые «блатные» песни, столь хорошо известные человеку XX века, строятся по той же схеме, разве что вульгарнее и по форме и по содержанию. Но у народного поэта находится важнейший довод, разрушающий все соблазны:
Но не грех ли мне

Будет от Бога—

Обижать людей

За их доброе?
В церкви поп Иван

Миру гуторит,

Что душой за кровь

Злодей платится...
Поэтому и молодецкой силе указывается иное приложение;
Лучше ж воином,

За царёв закон,

За крещёный мир

Сложить голову!..
Обращение к Богу, к вере мы нередко видим в тех стихотворениях

Кольцова, которые и не связаны прямо с духовным поиском, а говорят о простейших жизненных ситуациях, ибо это так же естественно для поэта, как дыхание. И в том также признак истинности его веры. Как всякая вера, она может и колебаться сомнением:


На что мне, Боже Сильный,

Дал смысл и бытие,

Когда в стране изгнанья

Любви и братства нет.

…………………………



А люди— те же звери:

И холодны и злы;

Мишурное величье —

Молебный их кумир,

И золото и низость—

Защитник их и бог.

И Ты, Отец Небесный,

Не престаёшь вседневно

Щедроты лить на них.
Важно: такое состояние способно питать безверие— жизнь даёт тому множество подтверждений,— но у Кольцова на пути к безверию заслон: молитва к Богу с просьбою дать мудрость для постижения такого труднопостижимого противоречия:
О, просвети мне мысли,

Нерадостны оне,

И мудрости светильник

Зажги в моей душе.

1829
Так и во всяком сомнении— свет не от рассудочного знания, но от Божией мудрости. В размышлении над тайнами природы («Великая тайна», 1833) поэт так же переходит от тяжких дум к сладостной молитве:
Что же совершится

В будущем с природой?...

О, гори лампада,

Ярче пред распятьем!

Тяжелы мне думы,

Сладостна молитва!
Внешне: никакой логики. Но в том-то и искренность и истинность такого духовного проявления, что оно совершается наперекор всякой логике. Такое противопоставление основано на понимании простейшей и важнейшей истины:
Две жизни в мире есть:

Одна светла, горит она, как солнце...

…………………………………



И это— жизнь земного духа:

Долга она— как Божья вечность...
Другая жизнь темна:

В её очах земная грусть и ночь...

…………………………………



И это— жизнь земного праха:

Кратка она, как блеск звезды падучей.

1837
Отсюда и истекает состояние, которое так сродни тому, что

выражено в мольбе евангельского персонажа: «Верую, Господи! помоги моему неверию» (Мк. 9, 24).

Поэт может явить себя и подлинным религиозным философом,

прозревшим великую тайну единства мироздания, тайну не постижимого рассудком влияния духовного мира человека на проявления бытия мира всеобщего:


Не может быть, чтобы мои идеи

Влиянье не имели на природу.

Волненье страстей, волненье ума,

Волненье чувств в народе—

Всё той же проявленье мысли.

Небесный свет перерождает воздух,

Организует и живит элементы

И движет всеми— по произволу Духа.

1840
Кольцов с большой поэтической силой выразил укоренённую в народной жизни и народной душе не нарочитую, но органически

присущую русскому человеку бесхитростную веру:


Пред Тобою, мой Бог,

Я свечу засветил,

И премудрую книгу—

Пред Тобою раскрыл.

Твой небесный огонь

Негасимо горит;

Бесконечный Твой мир

Пред очами раскрыт!

Я с любовью к Тебе

Погружаюся в нём:

Со слезою стою

Перед светлым лицом!

И напрасно весь мир

На Тебя восставал,

И напрасно на смерть

Он Тебя осуждал:

На кресте, под венцом,

И спокоен, и тих,

До конца Ты молил

За злодеев Своих!..

1838
Вот и ответ на то раннее сомнение, вот и помощь неверию. Вот и духовное прозрение: истина в любви Милосердного.
Есть среди многих прекрасных стихотворений Ивана Саввича

Никитина (1824-1861) одно, которое, при всей его безыскусности и непритязательности внешней, мы можем без боязни впасть в преувеличение поставить в ряд великих шедевров русской поэзии. Недаром даже Добролюбов, не очень благоволивший к стихам Никитина, отметил эти строки с незатейливым названием «Дедушка» (1858).
Лысый, с белой бородою,

Дедушка сидит.

Чашка с хлебом и водою

Перед ним стоит.
Бел как лунь, на лбу морщины,

С испитым лицом.

Много видел он кручины

На веку своём.
Все прошло; пропала сила,

Притупился взгляд;

Смерть в могилу уложила

Деток и внучат.
С ним в избушке закоптелой

Кот один живёт.

Стар и он, и спит день целый,

С печки не спрыгнёт.
Старику немного надо:

Лапти сплесть да сбыть—

Вот и сыт. Его отрада—

В Божий храм ходить.
К стенке, около порога

Станет там, кряхтя,

И за скорби славит Бога

Божие дитя.
Рад он жить, не прочь в могилу—

В тёмный уголок...

Где ты черпал эту силу,

Бедный мужичок?
Сыскать ли более точный образ истинного христианского отношения к жизни— в миру, в бытовой обыдённости? Немногими штрихами, но полно обозначенная жизнь человека— радостное приятие всего, что предназначено волею Божией. При физической немощи— великая духовная сила. В чём источник той силы? Стихотворение заканчивается вопросом, риторическим по сути, ибо ответ уже дан: «И за скорби славит Бога божие дитя». Если не мудрствовать лукаво, то в этом ведь и выявляется единственно истинная вера, укрепляющая дух. Вопрос о крепкой опоре для человека на жизненном пути не был для поэта отвлечённым: собственная жизнь его была полна многих тягот и лишений, и обретение силы духовной стало насущною необходимостью и для него самого. Никитин не замкнулся в своём индивидуальном бытии, ибо стремился разглядеть, ощутить одухотворяющую силу во всём Божием мире.
Присутствие непостижимой силы

Таинственно скрывается во всём:

Есть мысль и жизнь в безмолвии ночном,

И в блеске дня, и в тишине могилы,

В движении бесчисленных миров,

В торжественном покое океана,

И в сумраке задумчивых лесов,

И в ужасе степного урагана,

В дыхании прохладном ветерка,

И в шелесте листов перед зарёю,

И в красоте пустынного цветка,

И в ручейке, текущем под горою.

1849
Красота природы определена для поэта Божиим в ней присутствием. Этого же чувства не отнять и у других русских поэтов— многие, вслед за Лермонтовым, могли бы сказать: погружаясь в красоту Божьего мира—
счастье я могу постигнуть на земле

И в небесах я вижу Бога.
Но у Никитина это ощущение, быть может, становилось особенно

обострённым.


Когда, один в минуты размышленья,

С природой я беседую в тиши,

Я верю: есть святое Провиденье

И кроткий мир для сердца и души;

И грусть свою тогда я забываю,

С своей душой безропотно мирюсь,

И небесам невидимо молюсь,

И песнь пою, и слёзы проливаю.
Можно сказать: наблюдать и видеть мир так приметливо, как то обнаруживаем мы у Никитина в его пейзажной лирике,— до восхищения и любования самыми тончайшими проявлениями

красоты каждого мига бытия природы— это значит выражать свою любовь к Богу, ибо в красоте творения отражается всегда красота и совершенство Творца. Напротив: небрежение красотою творения есть равнодушие к его Создателю. Никитин же, когда и не называет имени Божьего, о своей любви к Нему говорит каждою строчкой.


Птички солнышка ждут, птички песни поют,

И стоит себе лес, улыбается.

Boт и солнце встаёт, из-за пашен блестит,

За морями ночлег свой покинуло,

На поля, на луга, на макушки ракит

Золотыми потоками хлынуло.
Разумеется, любить природу может и безбожник, а и для него в такой любви раскрывается возможность душевного движения к Творцу— но не всякий использует такую возможность. Для Никитина же состояние духовной жажды было естественно. И едва ли не постоянно. Внутренний порыв его поэзии поэтому— всегда неизменен и устремлён ввысь. Стихотворений с религиозными темами у него множество— перечислять все нет смысла: их надобно читать. Главное, что их единит— горячая убеждённость: ни в чём, кроме веры, не найти человеку поддержки и опоры. Это стало главною темою всего

поэтического творчества Никитина. С несомненностью увидел он животворящую силу в святой благодати, о которой смиренно и молил Творца:


О Боже! Дай мне воли силу,

Ума сомненья умертви—

И я сойду во мрак могилы

При свете веры и любви.
Мне сладко под Твоей грозою

Терпеть, и плакать, и страдать;

Молю: оставь одну со мною

Твою святую благодать.

1851
Стихотворение называется— «Молитва». Слово частое в названиях стихов Никитина: «Молитва», «Молитва дитяти», «Сладость молитвы»... Именно в сладости молитвы ищет поэт и обретает, подобно многим, утешение в тяготах земных, прославляя Бога за посылаемые скорби. В сладости молитвы и в обращении к Слову:
Измученный жизнью суровой,

Не раз я себе находил

В глаголах предвечного Слова

Источник покоя и сил.
Как дышат святые их звуки

Божественным чувством любви,

И сердца тревожного муки

Как скоро смиряют они!..
Здесь всё в чудно сжатой картине

Представлено Духом Святым:

И мир, существующий ныне,

И Бог, управляющий им,
И Сущего в мире значенье,

Причина, и цель, и конец,

И Вечного Сына рожденье,

И Крест, и терновый венец.
Как сладко читать эти строки,

Читая, молиться в тиши,

И плакать, и черпать уроки

Из них для ума и души!

1853
Разумеется, такая направленность поэтического дара Никитина не могла вызвать сочувствия революционного демократа Добролюбова, что и стало скрытой причиною неприятия никитинской поэзии критиком, ибо смирение антиреволюционно по сути своей. А ведь Никитин вовсе не был поборником идеи «чистого искусства», замкнутости поэта в личных переживаниях:
Нет, ты фигляр, а не певец,

Когда за личные страданья

Ждёшь от толпы рукоплесканья,

Как милостыни ждёт слепец;
Когда личиной скорби ложной

Ты привлекаешь чуждый взгляд

С бесстыдством женщины ничтожной,

Доставшей платье напрокат.
Нет, ты презрения достоин

За то, что дерзостный порок

Ты не казнил как чести воин,

Глашатай правды и пророк!
Никитин был истинным печальником за народ, он через собственное сердце пропускал общие беды— это одна из причин его ранней смерти— и к тому же звал собратьев по перу:
Не так бы плакал всенародно

От скорби истинный поэт!
Ты позабыл, что увядает

Наш ум в бездействии пустом,

Что истина в наш век страдает,

Порок увенчан торжеством...

………………………..



Об этом плачь в тиши глубокой,

Тогда народ тебя поймёт

И, может быть, к мечте высокой

Его укор твой приведёт.

1855
Видя во всём святую благодать, Никитин стал одним из самых проникновенных певцов природы, обогатил русскую поэзию многими шедеврами пейзажной лирики. Он обладал несомненным панорамным зрением— оно величественно проявилось в одном из шедевров русской поэзии, стихотворении «Русь» (1851), где всё необозримое пространство русского бытия поэт охватывает единым взором. И важнее всего: Русь для поэта не просто широкое пространство, дивящее своими красотами, но— державная и Православная родина.
Это ты, моя

Русь державная,

Моя родина

Православная!
Широко ты, Русь,

По лицу земли

В красе царственной

Развернулася!

……………..



И теперь среди

Городов твоих

Муравьём кишит

Православный люд.
По седым морям

Из далёких стран

На поклон к тебе

Корабли идут.
И поля цветут,

И леса шумят,

И лежат в земле

Груды золота.
И во всех концах

Света белого

Про тебя идёт

Слава громкая.
Уж и есть за что,

Русь могучая,

Полюбить тебя,

Назвать матерью.
Стать за честь твою

Против недруга,

За тебя в нужде

Сложить голову!
Не всегда громкая, но всегда истинная поэзия Никитина раскрывает смысл подлинной духовности, запечатлённой в тревожащих всякую чуткую душу строках его стихов.
Алексей Константинович Толстой (1817-1875) более известен читателю как тонкий лирик (недаром на музыку положены многие его стихи), исторический романист (кто же не читал «Князя Серебряного»), драматург (историческая трилогия о событиях на Руси прославлена многими постановками), как несравненный мастер иронии, наконец (Козьма Прутков едва ли не превзошёл славою одного из своих создателей), но гораздо менее знаем мы его как поэта духовной направленности. Между тем, в самом обращении к истории, например (и в прозе, и в драме), нельзя не увидеть стремления дать нравственно-религиозное осмысление не только событий давнего прошлого, но и жизни вообще. И если в лирике поэта произведений

чисто духовного содержания не столь много, то это вовсе не говорит о религиозном индифферентизме его, но, быть может, лишь о целомудренном нежелании обнаруживать слишком сокровенные

переживания. Но религиозное чувство, если оно есть, не может не обнаружить себя. Вот обращается Толстой (в стихотворении «Благовест») к столь знакомой всем теме, с наибольшим совершенством

раскрытой в «Вечернем звоне» Т.Мура— И.Козлова,— и нетрудно увидеть: романтизированная тоска по утраченному времени и оставленной родине преображается под его пером в молитвенное переживание и тягу к небесной радости:


К себе он тянет

Неодолимо,

Зовёт и манит

Он в край родимый...

…………………..



Молюсь и каюсь я,

И плачу снова,

И отрекаюсь я

От дела злого;
Далёко странствуя

Мечтой чудесною,

Через пространства я

Лечу небесные,
И сердце радостно

Дрожит и тает,

Пока звон благостный

Не замирает...

1840-е
Однако христианское мирочувствие поэта отразилось во всей полноте не в лирических стихах, а в поэмах «Грешница» и «Иоанн Дамаскин», главная тема которых— торжество надмирной святости. Сюжет «Грешницы» (1858) прост, безыскусен: некая грешница-блудница (события происходят в Иудее при правлении Пилата) горделиво утверждает, что никто не сможет смутить её и заставить отречься от греха, однако «святость Христа» повергает её в рыданиях ниц. Разумеется, важно поэтическое воплощение избранной темы, победы святости над грехом. Об уровне поэзии можно судить хотя бы по небольшому отрывку, в котором переданы народные толки о появившемся в Иудее новом проповеднике— о Христе:
Любовью к ближним пламенея,

Народ смиренью Он учил,

Он все законы Моисея

Любви закону подчинил;

Не терпит гнева Он, ни мщенья,

Он проповедует прощенье.

Велит за зло платить добром;

Есть неземная сила в Нём,

Слепым Он возвращает зренье,

Дарит и крепость, и движенье

Тому, кто был и слаб, и хром;

Ему признания не надо,

Сердец мышленье отперто,

Его пытующего взгляда

Ещё не выдержал никто.

Целя недуг, врачуя муку

Везде спасителем Он был,

И всем простёр благую руку,

И никого не осудил.

То, видно, Богом муж избранный!

Он там, по оппол Иордана,

Ходил как посланный небес,

Он много там свершил чудес,

Теперь пришёл Oн, благодушный,

На эту сторону реки,

Толпой прилежной и послушной

За Ним идут ученики.
Поэма «Иоанн Дамаскин» (1859) есть своего рода поэтическое переложение жития святого. Разумеется, автор выделил в пересказе прежде всего то, что живо тревожило его душу: Толстого привлекла тема осуществления поэтом Божьего дара, преодоления препятствий для духовного поэтического творчества.

Надо признать, что собственно духовным содержанием поэт— мирской поэт— при этом как бы и пренебрёг. Поэма А.К.Толстого являет собою показательный пример, сходный с тем, что даёт и живопись XIX века: когда светский художник берётся за религиозное содержание, он неизбежно обедняет его, ибо языку его искусства полнота духовная недоступна. Это мы наблюдаем, например, в изображениях Христа даже у признанных мастеров: у А.Иванова, Крамского, Поленова и др. Это же ощутимо и в поэме Толстого о святом гимнослагателе. Хотя, должно признать, вдохновенный стих поэта звучен, прекрасен:


Воспой же, страдалец, воскресную песнь!

Возрадуйся жизнию новой!

Исчезла коснения долгая плеснь,

Воскресло свободное слово!
Того, Кто оковы души сокрушил,

Да славит немолчно созданье!

Да хвалят торжественно Господа сил

И солнце, и месяц, и хоры светил

И всякое в мире дыханье!
Блажен, кому ныне, Господь, пред Тобой

И мыслить и молвить возможно!

С бестрепетным сердцем и с тёплой мольбой

Во имя Твоё он выходит на бой

Со всем, что неправо и ложно!
Раздайся ж, воскресная песня моя!

Как солнце взойди над землёю!

Расторгни убийственный сон бытия

И, свет лучезарный повсюду лия,

Громи, что созиждено тьмою!
А всё же переложения, подражания и стилизация всегда уступают

духовной подлинности.

Особого разговора требует историческая трилогия А. К.Толстого, состоящая из трагедий «Смерть Иоанна Грозного» (1866), «Царь Феодор Иоаннович» (1868) и «Царь Борис» (1870). Трилогию можно рассматривать как одно грандиозное произведение в пятнадцати актах: настолько тесно близки между собою все части— событиями и составом действующих лиц. Главный герой трилогии— Борис Годунов, с ним связана основная нравственно-религиозная проблематика её. Борис— в центре событий, разворачивающихся не только в последней трагедии, но и в первых двух: как действующее лицо он равнозначен и царю Иоанну, и Феодору. Единство действия трёх трагедий основано на сквозной интриге— на стремлении Бориса к власти и на пребывании его во власти, хотя каждая часть строится и на собственной идее, выделяемой из общего содержания трилогии.

Драматургия первой части определяется болезненными метаниями души Иоанна Грозного— души, обуреваемой губительными страстями, но и ищущей упокоения в смирении и раскаянии. В зависимости от внешних обстоятельств верх берёт то одно, то иное стремление, отчего резко меняется поведение царя, а поступки его становятся непредсказуемы. Всё завершается смертью грешника, так и не сумевшего побороть свои страсти. Среди этих-то метаний и действует Борис, поставивший пред собою далёкую, почти несбыточную цель— восхождение на трон. Именно Годунов становится подлинным убийцею Грозного, точно рассчитав, каким разрушительным для жизни царя станет гневное волнение, которое Борис возбуждает в нём сообщением о речах колдунов-прорицателей.

Во второй трагедии Борис вынужден противоборствовать не необузданности страстей кровавого тирана, но ангельской кротости

его сына. Жизнь оборачивается иною, трагичною же стороною: попытка утвердить отношения между людьми на началах христиански чистых завершается крахом, благие намерения приводят ко многим смертям, гибельным и для судеб царства. Кротость Феодора, сопровождаемая наивной доверчивостью, превращается в обыденное незнание тёмных сторон человеческой натуры— Феодор сознательно отказывается верить в это тёмное, что переполняет жизнь, он хочет существовать в мире идеальных жизненных начал, но дурные страсти неискоренимы, Борис легко совершает необходимые шаги к трону. И поистине страшен он, когда, ни словом не обмолвившись о потаённом

желании своём и многажды наказывая беречь царевича Димитрия,

отдаёт незримо приказание устранить его из жизни.

Третья трагедия, трагедия самого Бориса, обнаруживает иную грань— ту же проблему, какую в те же годы мучительно осмыслял

Достоевский, проблему времени, но и проблему всех времён: возможен ли грех ради благой цели, можно ли преступить через кровь, нравственно позволить себе это пере-ступление во имя блага всеобщего? Борис у Толстого— не традиционный и заурядный злодей-властолюбец, он рвётся к трону не ради насыщения примитивной страсти— нет. Годунов государственно мудр, прозорлив, искренне желает блага стране и народу. Он хорошо видит, сколькие беды несёт благому делу и жестокий деспотизм Иоанна, и бездумная жалостливость Феодора. Он же и ясно сознаёт: только ему доступно провести царство через все препятствия к истинному процветанию— ради этого он и совершает то, что в итоге приводит его к гибельному концу.

Выбор темы и главного героя трагедии неизбежно вынуждает

сопоставление «Царя Бориса» с «Борисом Годуновым» Пушкина. Влияние предшественника порою ощутимо у Толстого, но всё же он строит драматургию свою на иной основе, более традиционной для европейской литературы нового времени. У Пушкина, если вспомним, развитие сценического действия строилось не на сцеплении событий и связи героев в единой плоскости, но на взаимоотношении человека с Промыслом Божиим, на взаимодействии двух уровней исторического бытия: мета-истории и событийной суеты. Толстой всё строит на основе, традиционно присущей трагедии «шекспировского типа» (если позволить себе этот условный термин)— такая система прозрачнее для понимания, что, к слову, подтверждается и театральной практикой: постоянными провалами пушкинских постановок и триумфами толстовских. Не вдаваясь в сопоставление на более глубоком уровне (где обнаружится явное превосходство пушкинской драматургии), отметим лишь, что Толстой сумел отстоять свою самостоятельность в трагедийном осмыслении истории. Впрочем, историю он, в сопоставлении с Пушкиным, представляет более традиционно: как борьбу добра со злом, осуществляющуюся в столкновении человеческих страстей. Такой же подход к истории нетрудно распознать и в историческом романе «Князь Серебряный» (1862). А.К.Толстой даёт всегда исключительно нравственный анализ исторических событий, причём совершает его всегда в пространстве христианской нравственности,— да иного и быть не могло.


К религиозным сюжетам и темам оказались причастны едва ли не все русские поэты. В середине века, и в более позднее время, помимо названных ранее, можно вспомнить ещё Л.А.Мея, А.Н.Плещеева, А.М.Жемчужникова, Я.П. Полонского, А.А.Григорьева, А.Н.Апухтина, С.Я.Надсона... Обозреть всё это поэтическое пространство невозможно, и нет надобности, многие поэтические опыты не всегда нуждаются в пояснениях и дополнительных рассуждениях. Не упустим из виду, что и при избрании для своих поэтических упражнений чисто религиозных проблем можно оставаться лишь на уровне поэтического любопытства к ним (как, например, при использовании античных мифов— о христианстве умолчим), можно же и при взгляде на самые обыденные предметы не покидать религиозной серьёзности. Но пусть это останется личною проблемою совести каждого художника. И всё

же: не всякий, произносящий имя Спасителя, есть художник истинно религиозный. Предложим пример из смежного искусства: когда И.И.Крамской создавал своего «Христа в пустыне», он сам признавался, что не вполне уверен: Христа ли он изображает. Или некий отвлечённый образ. Ясно без пояснений. Остановим краткое внимание лишь на некоторых образцах поэзии, обратимся к двум крупнейшим поэтам «чистого искусства»— к творчеству Фета и Майкова. Поэзия их и впрямь чиста, если понимать под этим словом беспримесную подлинность. Оставляя вне пространства нашего внимания всю полноту их поэтических интересов, задержимся лишь на соприкосновении поэзии с особенностями их религиозного осмысления бытия.

1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов