• «Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит инде, тот вор и разбойник... Истинно, истинно говорю вам, что Я дверь овцам» (Ин. 10; 1, 7).
  • «в том звании, в котором призван» (1 Кор. 7, 20)
  • «удерживающего» (2 Фес. 2, 7)
  • «Ах, ты, неумытое рыло!»
  • «Сокрушайтесь, плачьте и рыдайте; смех ваш да обратится в плач...» (Иак. 4, 9).
  • Беленьких



  • страница7/25
    Дата14.01.2018
    Размер5.92 Mb.
    ТипЛитература

    Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов


    1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   25

    Хоть есть охотники поподличать везде,

    Да нынче смех страшит и держит стыд в узде...
    И всё же сатирический род искусства весьма опасен, как опасно и всякое отрицание вообще. В.А.Жуковский предупреждал: «Искусство осмеивать остроумно только тогда бывает истинно полезным, когда оно соединено с высокостью чувств, неиспорченным сердцем и твёрдым уважением обязанностей человека и гражданина»34. Вполне вероятно, что Жуковский и Гоголь могли обсуждать это и в личной беседе.

    Так разве есть сомнения в высокости чувств и гражданских добродетелях Гоголя? Ведь призывает автор «Ревизора» обращать смех прежде всего против себя, своих страстей и пороков. Где опасность? Всё бы так, да при осмыслении любого произведения искусства не след забывать ещё об одном творческом субъекте: о том, кто воспринимает искусство,— о зрителе, читателе, слушателе. Процесс восприятия искусства— творческий процесс, воспринимающий вступает в соавторство с художником. В немалой степени— процесс восприятия произведения искусства есть процесс самораскрытия душевных свойств человека. Воспринимающий проецирует в образную систему то, что заложено в его внутреннем мире. «Во мне, а не в писаниях Монтеня заключено то, что я у него вычитываю»35,— писал Паскаль, и выразил своего рода закон восприятия чужих идей.

    То есть: что именно окажется сотворённым в душе воспринимающего— зависит в значительной мере от него самого, а не от одного художника. Каков уровень развития читателя— вот сущностная проблема. Там, где художник со всею силою отрицания обращается против порока, выводя на свет созданных своим воображением монстров, в которых видит отступление от нормы, там воспринимающий может принять эти образы, напротив, за утверждение нормы. Изображение беса может нести в мир бесовский соблазн— независимо от субъективных устремлений художника. Художник может призывать к обнаружении изображаемой страсти в себе, читатель окажется способен видеть её лишь в других. И это подтверждает сам Гоголь, вопрошая: «Зачем один намёк о том, что вы над собой смеётесь, может привести во гнев?» (4, 468).

    Смех страшен, следственно, cтрашно и oбращать его против себя.

    Другая проблема: к чему был устремлён сам художник в момент создания «Ревизора»? Какие истины ему в тот момент открывались? Может, правы те исследователи, какие утверждали, что более позднее авторское толкование его произведений (а между «Ревизором» и «Развязкой» как-никак десять лет)— не более чем попытка переосмысления собственного творчества, приведения его в соответствие с изменившимся мировоззрением? Не подгонял ли писатель старую задачку под новый ответ? Отрицать это напрочь мы не имеем права. Тут есть доля истины. Самоё комедию от позднейшего растолкования отделяют не только десять лет, но и два глубочайших душевных кризиса, резко изменивших мирочувствие и сам религиозный настрой Гоголя. В то же время нельзя слишком уж категорично разграничивать внутреннее состояние писателя даже на дистанции многих лет: поздним изменениям всегда предшествуют

    более ранние, незаметные постороннему глазу внутренние перемены,

    которые по мере накопления могут вдруг резко явить себя, неожиданно для самого человека,— диалектика. Да и сам творческий процесс не рационален, а бессознателен и интуитивен в значительной мере: художник может и сам порою не догадываться о тех глубинных идеях, что являются у него в самодвижущихся образах,— период осмысления наступает гораздо после.

    Справедливо наблюдение Воропаева: мысли, выраженные в «Развязке» появились у Гоголя пятью годами ранее, в одиннадцатой главе «Мёртвых душ». Но ведь между созданием «Развязки» и завершением первого тома поэмы пребывает всё же духовный кризис 1845 года... Категоричность любого утверждения всегда окажется уязвимою. Что же касается сопоставления «душевного града» у Гоголя

    с «божьим градом» бл.Августина, предложенного П.Паламарчуком, то в том видится некоторая натяжка, хотя само по себе такое суждение выглядит приманчиво. Противопоставление же града земного и душевного скрупулезно прослеженное исследователем, целиком укладывается в основополагающее евангельское разделение жизненных ценностей, многажды здесь упоминаемое,— на сокровища земные и небесные. О том, что в человеке идёт борьба между тягою к тому и другому, Гоголь, по сути, и ведёт разговор во всём своем творчестве— и во все его периоды. А что это относится и к «Ревизору»

    в том числе, свидетельствует, например, такое рассуждение о Городничем: «Он чувствует, что грешен; он ходит в церковь, думает даже, что в вере твёрд, даже помышляет когда-нибудь потом покаяться. Но велик соблазн всего того, что плывёт в руки, и заманчивы блага жизни, и хватать всё, не пропуская ничего, сделалось у него уже как бы просто привычкой» (4, 448). Яснее не скажешь. Заметим, что в Городничем видна склонность к фарисейству: «...Я по крайней мере в вере твёрд и каждое воскресенье бываю в церкви» (4, 120). Его же оппонент, судья Ляпкин-Тяпкин, на упрек Городничего: «Зато вы в Бога не веруете; вы в церковь никогда не ходите... вы если начнёте говорить о сотворении мира, просто волосы дыбом поднимаются»— отвечает: «Да ведь сам собою дошёл, собственным умом (4, 210). Тут несомненное проявление протестантского типа мышления, хотя судья о том, конечно, не подозревает. Не тверды они в вере— вот что. Вот основа их пошлости. Они непрочь обворовать кого угодно, предпочесть земное в ущерб небесному. Не обойдем вниманием такую реплику Городничего: «Да если спросят, отчего не выстроена церковь при богоугодном заведении, на которую назад тому пять лет была ассигнована сумма, то не позабыть сказать, что начала строиться, но сгорела. Я об этом и рапорт представлял. А то, пожалуй, кто-нибудь, позабывшись, сдуру расскажет, что она и не начиналась» (4, 218).

    В одном из чеховских рассказов к вору, укравшему деньги на

    строительство храма, обращены такие слова: «Ты у Бога украл». Вот то же можно и о Городничем сказать: у Бога крадёт. И вдвойне: церковь-то— при бого-угодном заведении. Зато и является им всем в финале— Бог. Гоголь ведь использует давний приём античной драмы— deus ex machina,—лишь переосмысляя этот приём соответственно собственному мировоззрению. Такой финал освещает пошлость персонажей «душевного града» именно как богоотступничество. Недаром же в 1842 году появился и эпиграф, усиливающий тот же внутренний смысл «Ревизора»: «На зеркало неча пенять, коли рожа крива» (4, 203). В.А.Воропаев относительно эпиграфа утверждает:

    «...Эта народная пословица разумеет под зеркалом Евангелие, о чём современники Гоголя, духовно принадлежавшие к Православной Церкви, прекрасно знали. <...> Духовное представление о Евангелии как о зеркале давно и прочно существует в православном сознании. Так, например, один из любимых Гоголем писателей— святитель Тихон Задонский,— сочинения которого он перечитывал неоднократно, говорит: «Христиане! что сынам века сего зеркало, тое да будет нам Евангелие и непорочное житие Христово. Они посматривают в зеркало, и исправляют тело свое и пороки на лице очищают. <...> Предложим убо и мы пред душевными нашими очами чистое сие зеркало, и посмотрим в тое: сообразно ли наше житие житию Христову?» Святитель Игнатий (Брянчанинов) о Евангелии писал: «Вглядываясь в Евангелие, смотрясь в это зеркало на себя, мы можем мало-помалу узнавать наши недостатки, мало-помалу выбрасывать из себя понятия и свойства ветхости нашей, заменять их мыслями и свойствами евангельскими, Христовыми. В этом состоит задача, урок, который должен разрешить, выполнить христианин во время земной жизни»36.

    Святой праведный Иоанн Кронштадский в дневниках, изданных под названием «Моя жизнь во Христе», замечает «нечитающим Евангелия»: «Чисты ли вы, святы ли и совершенны, не читая Евангелия, и вам не надо смотреть в это зерцало? Или вы очень безобразны душевно и боитесь вашего без-образия?..»37

    Именно боязнь своего без-образия («рожа крива»), то есть искажение в себе образа Божия, определяет частую готовность человека попенять на данное нам Зеркало— в глубокомысленном рассуждении, что евангельские истины де, может, и хороши, да реальная жизнь проще, трезвее, и идеальные требования к ней нельзя прилагать. «Рожа крива»— вот и вся суть.

    5.
    «Ревизор», как мы могли убедиться, есть название с многопланным смыслом: это и конкретный ревизор, кого боятся провинциальные чиновники, это и Тот Ревизор, кому каждый даёт отчет в свой срок. Сюжетный и духовный план в названии совмещены. То же и в названии поэмы— «Мёртвые души» (1842).

    План сюжетный связан с конкретными обстоятельствами авантюры Чичикова, покупавшего умерших крестьян (мёртвые души), формально по ревизской сказке числящихся как бы живыми. Духовный план раскрыт в предсмертной записи Гоголя: «Будьте не мёртвые, а живые души. Нет другой двери, кроме указанной Иисусом Христом, и всяк, прелазай иначе, есть тать и разбойник» (6, 392).



    «Истинно, истинно говорю вам: кто не дверью входит во двор овечий, но перелазит инде, тот вор и разбойник... Истинно, истинно говорю вам, что Я дверь овцам» (Ин. 10; 1, 7). Всё та же, как видим, проблема: путь ко Христу и путь богоотступнический, апостасийный. Или, в применении к творчеству Гоголя: проблема пошлости как понятия религиозного. «Это свойство выступило с большой силою в «Мёртвых душах». «Мёртвые души» не потому так испугали Россию и произвели такой шум внутри её, чтобы они раскрыли какие-нибудь её раны или внутренние болезни, и не потому также, чтобы представили потрясающие картины торжествующего зла и страждущей невинности. Ничуть не бывало. Герои мои вовсе не злодеи; прибавь я только добрую черту любому из них, читатель бы помирился с ними всеми. Но пошлость всего вместе испугала читателей. Испугало их то, что один за другим следуют у меня герои один пошлее другого, что нет ни одного утешительного явления, что негде даже и приотдохнуть или перевести дух бедному читателю и что по прочтеньи всей книги кажется, как бы точно вышел из какого-то душного погреба на Божий свет. Мне бы скорей простили, если бы я выставил картинных извергов; но пошлости не простили мне. Русского человека испугала его ничтожность более, чем все его пороки и недостатки» (6, 77-78),— так писал позднее сам Гоголь в «Выбранных местах...».

    И впрямь: многие возмутились сатирою: критики такого масштаба Россия до той поры не знала. Предлагалось даже (Толстым-Американцем) отправить автора в Сибирь, да не просто, а в кандалах. Но и жарких восторгов слышалось не меньше. Шевырёв, Плетнёв, К. Аксаков, Белинский— при всем различии подхода к разбору поэмы оценку ей дали высочайшую. Но никто, кажется, в полноте не исполнил то, на что полагался Гоголь, являя миру свой горький смех: никто не обратил этого смеха непосредственно на себя, на пороки своей души. Как с «Ревизором», так и с «Мёртвыми душами» он отрицал реальную отнесённость своего изображения к России («всё это карикатура и моя собственная выдумка»— его признание), но лишь

    к душевному миру русского человека. Если в «Ревизоре» показывался

    душевный город, то теперь возникала целая душевная страна.

    Гоголевские типы персонифицировали отдельные дурные черты характера человеческого, прежде всего обнаруженные автором в себе самом, в собственной душе. «Вот как это делалось,— признавался Гоголь,— взявши дурное свойство моё, я преследовал его в другом званье и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанёсшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобой, насмешкой и всем, чем попало. <...> Тут, кроме моих собственных, есть даже черты многих моих приятелей...» (6, 79-79). Но человеку свойственно переносить такую критику на что угодно вне себя, ублажая собственную душу мыслями: вот как здорово, их всех прохватил автор, хорошо, что ко мне это никак не относится. Пророческие обличения вообще успехом не пользуются, лишь только почувствует человек, что они и к нему имеют отношение. А Гоголь-то сознавал себя пророком, призванным «жечь сердца людей», взывая к Ревизору, какого так боится грешное и падшее человечество. Многие спешили узреть в создании Гоголя клевету, пусть не на себя даже, а на всю Россию— всё равно возмутительно. Разбираться в эстетических тонкостях гоголевской новаторской манеры, видеть в изображении не конкретную Россию, а лишь душевную— кому тогда (да и сейчас тоже) было по силам?

    В поэме своей Гоголь усилил тот замысел, какой так хорошо известен всем по «Ревизору» на основании авторского признания: «В «Ревизоре» я решился собрать в одну кучу всё дурное в России <...> и за одним разом посмеяться над всем» (6, 211).

    — Для чего это нужно?

    — «... Бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже всё поколение к прекрасному, покамест не покажешь всю глубину его настоящей мерзости» (6, 82).

    Смысл, цель и метод осуществления творческого замысла ясен. Каково исполнение?

    Предмет и способы сатирического обличения в «Мёртвых душах» известны, и об этом за полтора столетия написано более чем достаточно, так что и тут повторяться не стоит. Необходимо лишь заметить, что социальная критика порядков самодержавно-крепостнической России, усматриваемая в Поэме помимо, быть может, прямой воли автора, для человека, уже заглянувшего в третье тысячелетие, представляет не более чем исторический интерес.

    Гоголь ведь и вообще не был противником крепостного права. И не только потому, что есть памятная апостольская заповедь о необходимости оставаться «в том звании, в котором призван» (1 Кор. 7, 20), но и по глубокому религиозному убеждению своему, что все подобные вопросы внешнего земного обустройства второзначны по отношению к вопросу спасения души. В рассуждении «Чей удел на земле выше» (в «Выбранных местах...») он писал: «Прежде, когда я был поглупее, я предпочитал одно звание другому, теперь же вижу, что участь всех равно завидна. <...> Но чудна милость Божия, определившая равное всем воздаяние, всякому, исполнившему честно долг свой, царь ли он или последний нищий. Все они там уравняются, потому что все внидут в радость Господина своего и будут пребывать равно в Боге» (6, 145). Гоголь также был убеждён в пагубности для мужика жизни по собственному произволению. Гоголь видел в простом народе великое достоинство его способностей и талантов (тут обычно вспоминается характеристика умерших мужиков

    Собакевича), но и знал также, что народ в массе своей несколько

    бестолков для того, чтобы жить своим умом. Это народное качество символически проявилось, например, в знаменитой сцене с дядей Митяем и дядей Миняем, взявшимися развести запутавшихся по недосмотру Селифана лошадей, на которых ехали Чичиков и губернаторская дочка, да в результате устроенной суеты запутали всё ещё больше.

    Проблема, по убеждению Гоголя, не в свободе мужика, а в добром

    руководстве мужиком. В «Выбранных местах...» автор специально настаивает на необходимости для помещика быть истинным отцом для крестьян, вверенных его заботам. Для Гоголя то проблема не социальная, а религиозная. Мужик, по Гоголю, не собственность, а объект ответственного попечения, помещик же субъект такого деяния. Манилов, к примеру, не оттого плох, что помещик, а оттого, что не думает о своих мужиках: «Когда приходил к нему мужик и, почесавши рукою затылок, говорил: «Барин, позволь отлучиться на работу, подать заработать»,— «Ступай»,— говорил он, куря трубку, и ему даже в голову не приходило, что мужик шёл пьянствовать» (5, 26).

    Вывод: необходимо воздействовать на совесть всех этих Маниловых

    и иже с ними, побуждая к должному руководству подопечными. Крепостное право требует не отмены, но внутреннего нравственного совершенствования. Есть во втором томе поэмы символическая сцена, когда к идеальному помещику Констанжогло обращаются мужики

    некоего соседнего барина с просьбою ... купить их, мотивируют же именно неспособностью своей жить вольно: «А ведь теперь беда та, что себя никак не убережёшь. Целовальники такие завели теперь настойки, что с одной рюмки так тебе живот станет драть, что воды ведро бы выпил. Не успеешь опомниться, как всё спустишь. Много соблазну, лукавый, что ли, миром ворочает, ей-Богу! Всё заводят, чтобы сбить с толку мужиков: и табак, и всякие такие...» (5, 394).

    Аргументация, как видим, обретает характер свойства нравственно-религиозного, помещику же отводится как бы роль «удерживающего» (2 Фес. 2, 7) от лукавого и его соблазнов. Ответ Констанжогло примечателен: «Ведь у меня всё-таки неволя. Это правда, что с первого разу всё получишь— и корову, и лошадь; да ведь дело в том, что я так требую с мужиков, как нигде. У меня работай— первое; мне ли, или себе, но я уж не дам никому залежаться» (5, 395). Говоря языком борцов за народное счастье, помещик обещает усилить эксплуатацию, предупреждая о том мужика. А тот и рад. Не приложимы тут социальные категории. Мужики хотят, чтобы всё было по совести и по уму, работы же не пугаются. На мужика Гоголь смотрел трезво и признавал необходимость должного наставления и вразумления нерадивых: «Негодяям же и пьяницам повели,— писал он в «Выбранных местах...», обращаясь к помещику,— чтобы, ещё завидевши издали примерного мужика и хозяина, летели бы шапки с головы у всех мужиков и всё бы ему давало дорогу; а который посмел бы оказать ему какое-нибудь неуважение или не послушаться умных слов его, то распеки тут же при всех; скажи ему: «Ах, ты невымытое рыло! Сам весь зажил в саже, так что и глаз не видать, да еще не хочешь оказать и чести честному! Поклонись же ему в ноги и попроси, чтобы навёл тебя на разум; не наведёт на разум— собакой пропадёшь» (6, 105).

    Это место, как известно, вызвало лёгкую истерику у Белинского:

    «А выражение «Ах, ты, неумытое рыло!» Да у какого Ноздрёва, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру, как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей?»38. Белинский здесь явно передёргивает, пафос гоголевского

    наставления и был направлен к тому, чтобы, указуя на достойные

    образцы, привить мужику сознание человеческого достоинства. Неистовый Виссарион был одним из тех властителей дум, кто заражал передовое общество экзальтированной идеализацией «народа», по сути-то усиливая тот роковой раскол в полноте народной жизни, какой начался у нас с петровскими реформами. Можно не соглашаться с позицией Гоголя в отношении к крепостному праву (в которой немало утопичного), попрекать его в заблуждениях, но систему его взглядов необходимо сознавать верно, не искажая, подобно Белинскому. Главное: Гоголь знал: отсутствие ответственности за ближнего истекает от недостатка любви к нему, равнодушие есть теплохладность (Откр. 3, 16),— и всё в совокупности разрушает

    личностное начало в человеке, одну из высших духовных ценностей

    в христианстве. Абстрактный же гуманизм деятелей, подобных Белинскому, привёл к тому, что через сто лет равнодушные социальные борцы и «немытые рыла» разрушили русскую деревню.


    Однако мы увлеклись темою побочной для «Мёртвых душ». В основе же всех соблазнов, так или иначе прослеженных автором, лежит для него тяга к земному и отвержение небесного— что откровеннее всего выражается в «обольщении богатством», по меткому замечанию о.Василия Зеньковского. Вот где пошлость являет себя слишком откровенно. Потому и Чичиков— центральный персонаж поэмы. О.Василий писал: «Гоголь до последней глубины ощущал, что на пути религиозной культуры стоит именно «обольщение богатством». <…> С исключительным психологическим чутьём Гоголь понимал, что это «обольщение» есть определённый факт духовного порядка, а вовсе не простая жадность к деньгам, не искание комфорта и удобств жизни»39.

    До какого страшного состояния может довести человека похоть любостяжания, Гоголь показывает на примере Плюшкина. Не стоит проходить мимо и той никем не замеченной, кажется, детали, что содержимое знаменитой шкатулки Чичикова, куда он складывает всё, вплоть до совершенно ненужной ему афишки, что это содержимое свидетельствует: Чичиков делает первые робкие шажки по пути, в тупике которого пребывает Плюшкин. С духом «обольщения богатством» парадоксально соединяется у персонажей Гоголя дух законничества, доведенный до логического извращения. Не забудем, что в 1836 году, то есть тогда именно, когда Гоголь приступил к написанию «Мёртвых душ», Чаадаев опубликовал своё «Философическое письмо», где важною основою созидаемого Царства Божия на земле объявлен именно принцип юридизма. У Гоголя же именно этот принцип ведёт к превращению жизненной реальности в реальность абсурдную: сама покупка Чичиковым «мёртвых душ» совершается на вполне законном основании, ибо юридически, по ревизским сказкам, эти души числятся среди живущих.

    «Я привык ни в чём не отступать от гражданских законов, уверяет Чичиков Манилова,— закон— я немею перед законом» (5, 36).

    Абсурдность реальной реальности выразилась ярчайше в том, что в этом мире законничества и любостяжания слово «душа» обозначает единицу измерения богатства. (Вспомним хотя бы из «Горя от ума»: «да если наберется душ тысячки две родовых, тот и жених»). Обладание «душами» становится добродетелью в этом вывернутом наизнанку бытии. Вот что приводит к умертвению собственных душ владельцев крестьян, ибо происходит бесовская подмена понятия ответственности понятием собственности. И тут уж вполне допустимою оказывается покупка-продажа каких угодно мертвецов. Однако закон законом, а в душах-то людей, в душах живых живо и чувство противоестественности совершаемого деяния, пусть это чувство даже и еле теплится,— оттого и только оттого все чувствуют недоумение и неловкость, когда суть торговой сделки проглядывает наружу. Формальный закон всё же не всесилен: ему противостоит живая правда жизни.

    Дьявольскую природу законничества высветил Гоголь во втором томе «Мёртвых душ», выведя отвратительную фигуру мага-юрисконсульта, вызволяющего Чичикова из тюрьмы, и всё на основании различных юридических уловок и «бумажной» неразберихи.

    Всё вместе— сращение законнических вывертов с погонею за богатством— поставило Россию перед гибельной пропастью. «Дело в том, что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже мимо законного управления образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, всё оценено и цены даже приведены во всеобщую известность, и никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях дурных чиновников приставлением в надзиратели других чиновников. Всё будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстания народов, вооружался против врагов, так и должен воевать против неправды» (5, 454).

    Как будто в конце XX столетия написано. Какое мощное Пророчество!

    Гоголь изображает страшных монстров, надеясь, что ужаснувшись

    этого зла, русский человек вытравит его из души своей. Но никуда не уйти от всё того же вопроса: что посеет в душах людей изображение подобных монстров? Гоголь отстаивал своё право на эстетическое отображение самых отвратительных проявлений жизни— он пишет своего рода манифест, лирическое отступление в начале Седьмой

    главы: «Счастлив писатель, который мимо характеров скучных,

    противных, поражающих печальною своею действительностью,

    приближается к характерам, являющим высшее достоинство человека. <...> Но не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу всё, что ежеминутно перед очами и что не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земля, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слёз и единодушного восторга взволнованных им душ; <...> ему не избежать, наконец, от современного суда, лицемерно-бесчувственного современного

    суда, который назовёт ничтожным и низким им лелеянные создания,

    отведёт ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих

    человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет у него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта. Ибо не признаёт современный суд, что равно чудны стёкла, озирающие солнцы и передающие движенья незамеченных насекомых; ибо не признаёт современный суд, что много нужно глубины душевной, дабы озарить картину, взятую на презренной жизни, и возвести её в перл создания; ибо не признаёт современный суд, что высокий восторженный смех достоин стать рядом с высоким лирическим движением и что целая пропасть между ним и кривляньем балаганного скомороха!» (5, 123-124).

    Для современников это лирическое отступление стало настолько

    важным при осмыслении творчества Гоголя вообще, что Некрасов в своём отклике на смерть старшего собрата по литературе— в стихотворении «Блажен незлобивый поэт» (1852) дал, по существу, поэтическое переложение гоголевского текста, Гоголь выразил в этом отступлении муку свою. Не отражена ли здесь всё-таки мысль о возможной безблагодатности возведения в перл создания человеческой пошлости? Не губительно ли то для души? Разумеется, можно, вспоминая ещё аристотелевскую поэтику, толковать об очистительном катарсисе— но то всё же человеческая премудрость.

    У Гоголя же мера самая высокая, которой и выше нет: «...Соотечественники! страшно!.. Замирает от ужаса душа при

    одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений Бога, перед которыми пыль всё величие Его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих. Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастающие плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся...» (6, 11). Вот полнота гоголевского мирочувствия: это «страшно» есть выражение страха Божия, и относится он ко всей целостности бытия, в которую включено и литературное творчество— собственное. Смех может стать и опасным духовно, ибо может породить и неведомых «страшилищ», исполински возрастающих. Вот где мука! «Сокрушайтесь, плачьте и рыдайте; смех ваш да обратится в плач...» (Иак. 4, 9).

    Понять это было сложно современникам, да и потомкам тоже. Нужно помнить, что Гоголь был одарён обострённым религиозным восприятием бытия: то, что для других навсегда недоступно, он ощущал и видел слишком отчётливо. Так для человека с абсолютным слухом слышна фальшь там, где остальные воспринимают лишь гармонию звуков. Такой абсолютный слух может стать причиною мучительного внутреннего состояния. Гоголь обладал таким почти абсолютным религиозным слухом— несомненно. Но как одолеть всю эту ощущаемую фальшь— пошлость? Отчего за полтора века и после Гоголя не только не одолено было наваждение, но и усугубились беды России? Гоголь всё яснее сознавал: одною разрушительною критикою

    не спасёшься от беды, отрицание может быть так же губительно, как и сам предмет отрицания. Разрушитель общественного здания может погибнуть под его обломками. И закон не спасёт. Спасает Благодать.

    И.Есаулов предположил, что на Гоголя, на поэтику «Мёртвых душ» воздействовала центральная идея «Слова о Законе и Благодати» святителя Илариона. Эта идея, без сомнения, ощутима в поэме, но является ли это следствием прямого влияния «Слова...»— сказать трудно. Вернее утверждать, что эта идея могла быть почерпнута автором «Мёртвых душ» из того же источника, что и автором «Слова...»— из православного учения. Единый же вывод обоих писателей только подтверждает единство их веры. Пусть и самостоятельно— но к иной истине православный человек и не может придти. Гоголь, безусловно, сознал, что обжигающее слово обличения— лишь начало пророческого служения. Можно изгнать беса, но нельзя оставлять место пустым: о чём предупреждает Евангелие (Мф. 12, 43-45). Пророк лишь тогда в полноте исполнит своё назначение, когда слово его донесёт до живых человеческих душ благодать Горней истины.

    Собственно, целостный замысел «Мертвых душ» и был сопряжён с таким авторским стремлением. Уже в первом томе видим мы попытки автора не только сатирически отвергнуть, но и любовно утвердить нечто иное: «Забирайте же с собою в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, забирайте с собою все человеческие движения, не оставляйте на дороге, не подымете потом!» (5, 118).

    Во втором томе эта особенность усиливается многократно, ибо с ним соединял автор своё намерение перевода пророческого служения в новое качество «...Бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и

    дорог к нему для всякого» (6, 82-83). Вот важнейшая идея замысла всего второго тома, над чем Гоголь бился при его создании. Итак: первый том должен показать «всю глубину настоящей мерзости», второй— дорогу к высокому и прекрасному для всякого. Третий— изображение самого этого «прекрасного»?

    Устоялось мнение, идущее, кажется, от Герцена, что общая композиция «Мёртвых душ» должна была соответствовать трехчастному составу «Божественной комедии» Данте: содержание каждого из трех томов символически определялось понятиями Ада,



    Чистилища и Рая. В таком предположении есть доля правдоподобия:

    переполненный грешными, отпавшими от Бога «мёртвыми душами» первый том как бы и есть тот «ад», в который погружена народная жизнь; положительные образы дошедших до нас глав второго тома (Костанжогло, Муразов, князь-губернатор), как намечающие способ очищения и оживления души, знаменуют переходное состояние, изживание греха— своего рода «чистилище». О «рае» можно рассуждать только гадательно, поскольку для определённых выводов здесь не имеем никакого основания. Но давно замечено, что такая триада не соответствует православному вероучению и православному типу мышления. Да и не вполне понятна идея (если такое намерение и впрямь было) райской жизни внутренне переродившихся героев поэмы. Тут ощущается какая-то неопределённость, натяжка. Архимандрит Феодор (Бухарев) со слов самого Гоголя утверждал, что вся поэма должна была закончиться «первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни»40. Остальные— также духовно возродятся— «если захотят». Это ещё не «рай», это, если уж продолжать сравнение, лишь приближение к его вратам. Не есть ли тут какая-то особенная черта невидимая, далее которой искусство бессильно? Вспомним, что позднее Достоевский также довел Раскольникова до его «первого вздоха»— и отступил в молчании о дальнейшем. Рай не есть предмет земного искусства.

    He вполне ясна судьба второго тома поэмы. Устоявшееся мнение: автор сжёг полный текст второго тома— в припадке безумия. Стоит напомнить, что написанные главы этого тома Гоголь уничтожал дважды: в 1845 году и перед смертью,— и то не было проявлением безумия, но жестокой требовательности к себе гениального художника. О причинах сожжения в 1845 году сам автор сказал определённо: «...Не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе «Мёртвых душ», а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжён» (6, 82-83). Ясное указание на общую идею замысла «Мертвых душ» может быть извлечено из сопоставления двух отрывков. Вначале— знаменитый вопрос, прозвучавший в конце первого тома: «Русь, куда же несёшься ты? дай ответ» (5, 224). Ответ был дан самим автором в «Развязке Ревизора»: «Дружно докажем всему свету, что в Русской земле всё, что ни есть, от мала до велика, стремится служить Тому же, Кому всё должно служить что ни есть на всей земле, несётся туда же, кверху, к Верховной вечной красоте!» (4, 465). Но как выразить эту Верховную вечную красоту?! Нет, тут было не отчаяние художественного бессилия, нет. Дошедшие до нас черновые отрывки свидетельствуют непреложно: талант Гоголя не иссяк. И в своем движении к истине он продвинулся значительно, далее, нежели был прежде. Возьмём лишь один пример для подтверждения того. Во второй главе второго тома Чичиков рассказывает генералу Бетрищеву о плутах-чиновниках, совершивших ради вымогательства взятки должностное мошенничество. Жертве своей плутни они заявили при

    конце всей истории: «Нет, ты полюби нас чёрненькими, а беленькими нас всякий полюбит» (5, 262). Автор затем задается вопросом: «Что значит, однако же, что и в паденье своём гибнущий грязный человек требует любви к себе? Животный ли инстинкт это? или слабый крик души, заглушённый тяжелым гнётом подлинных страстей, ещё пробивающихся сквозь деревенеющую кору мерзостей, ещё вопиющий: «Брат, спаси!» (5,263).

    Вспомним это ключевое слово в «Шинели»: «Я брат твой!». Но Акакий Акакиевич, при всей своей ничтожности, был человеком вполне безобидным— и никакая нравственная грязь не препятствовала сострадать ему. Здесь же— преступники, полтора года гноившие свою жертву в тюрьме. Безвинную жертву. Нет, много нужно глубины душевной, чтобы и в них гибнущих братьев своих узреть. Беленьких все любят. Кто полюбит чёрненьких?

    «Вы слышали, что сказано: «люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего». А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного» (Мф. 5, 43-45).

    Будете сынами Отца... то есть: будете братьями. Гоголь стремился к правде Божией. Гоголь был совершенен в своём мастерстве. Те, кто слышал уничтоженные главы в авторском чтении, не могли вспоминать о том без восторга. Только вот к художественному успеху— мы помним то ещё по истории с «Ревизором»— Гоголь оставался равнодушен. Нет полной уверенности, что второй том был написан полностью: Воропаев, сопоставив многие свидетельства, убедительно утверждает, что незадолго до смерти оказались сожжёнными лишь отдельные тетради неполностью написанного второго тома. Впрочем, в этой истории слишком много загадок, да и вряд ли их возможно разгадать теперь.

    Несомненно одно: Гоголь ощутил бессилие не своё собственное, а своего искусства— перед поставленною им перед самим собою задачею пророческого возглашения Горней истины. Иначе никак не объяснить уничтожение второго тома поэмы (целого или части— не столь и важно), не разгадать и той парадоксальной загадки, почему не утративший силы великого таланта писатель за десять последних лет своей жизни не дал литературе ни одной строки художественного текста.

    1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   ...   25

    Коьрта
    Контакты

        Главная страница


    Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов