• «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать»
  • «И от всякого, кому дано много, много и потребуется...» (Лк. 12, 48).
  • Православием, самодержавием, народностью.
  • «Господи, даждь ми слезы умиления и память смертную»
  • Первого послания к коринфянам святого апостола Павла
  • мудрость не от мира сего



  • страница8/25
    Дата14.01.2018
    Размер5.92 Mb.
    ТипЛитература

    Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов


    1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   25

    6.
    Чтобы выразить Горнюю истину, сказать как должно о сокровищах на небе, нужно познать эту истину в цельности и глубине её. И иметь в себе стремление к тем сокровищам, духовную жажду.

    Среди гоголевских записей находим такую: «Что пользы для корабля от мачты, кормщика, матросов, парусов, якоря, ежели нет ветра? Что пользы в красноречии, остроумии, познаниях, образованности, разуме, если нет в душе Духа Святаго? Бог любит смиренного грешника, который сердечно сокрушается о своих грехах, и отвергает гордого праведника, который не признаёт себя никаким грешником» (8, 558). «Бог гордым противится, а смиренным дает благодать» (Иак. 4, 6).

    Отметим также родство гоголевской мысли не только с известной притчею о мытаре и фарисее, но и с откровением преподобного Серафима Саровского о стяжании Духа Святого как цели человеческой жизни. Но Гоголь же и сознал, что не только что стяжание Духа, а и истинное познание жизни невозможно без долгого труда души и без познания самой души своей для того.

    «Всё, где только выражалось познание людей и души человека, от исповеди светского человека до исповеди анахорета и пустынника, меня занимало, и на этой дороге, нечувствительно, почти сам не ведая как, я пришёл ко Христу, увидевши, что в Нём ключ к душе человека и что ещё никто из душезнателей не всходил нa ту высоту познания душевного, на которой стоял Он. <...> К этому привел меня и анализ над моею собственной душой: я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого,— словом, нужно сделаться лучшим» (6, 214),— признавался Гоголь в «Авторской исповеди». Сам дар, его отметивший, наложил на него и величайшую ответственность— в этом писатель также утвердился умом и душою. Во второй редакции «Портрета» недаром появилось наставление монаха-иконописца сыну, вступающему на стезю искусства: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится» (3, 108). «И от всякого, кому дано много, много и потребуется...» (Лк. 12, 48).

    Движение к полноте Истины— единственно возможно: через веру, через Православие. Путь же к утверждению в Православии не всегда прост и лёгок. Религиозная отзывчивость Гоголя проявлялась в нём с раннего детства— при решающем воздействии матери, Марии Ивановны Гоголь, от которой передалась ему и некоторая экзальтированность духовных переживаний. Рано сказалось в нём и внутреннее тяготение к строгим наставлениям ближним своим, призывам к душевной твёрдости с опорою на веру. Так, в письме, которое четырнадцатилетний Гоголь обращает к матери после смерти отца, несомненно чувствуется будущий автор «Выбранных мест...»:

    «Я сей удар перенёс с твёрдостью истинного христианина. <...> Благословляю тебя, священная вера! В тебе только я нахожу источник утешения и утоления своей горести! ... Прибегните так, как я прибегнул, к Всемогущему!» (9, 9-10).

    Однако и соблазнов безверия, как и многие в юности, он тоже не избегнул. Повлиял, несомненно, сам дух преподавания в Нежинском лицее, где учился Гоголь и где большинство учителей составляли вольнодумствующие атеисты. А в юности и вообще так влечёт соблазн свободы от какого бы то ни было внешнего авторитета. Конечно, тут действует лукавый самообман: освобождаясь от авторитета веры, следуют при том уже иному авторитету, именно авторитету, и исключительно безверия. Соблазн этот не слишком глубоко задел душу Гоголя, и в годы учёбы он серьёзно читал Святых Отцов, богословием увлекался не поверхностно, однако дерзал не креститься в церкви, бранил духовенство, а в рассуждениях близок был к кощунству. Был также католический соблазн на пути поиска истины.

    Весьма поусердствовали польские монахи, с которыми писатель

    общался в Риме в 1838 году у княгини Зинаиды Волконской, в католичество перешедшей с фанатическим восторгом. Несомненно, сама религиозная экзальтация, Гоголю свойственная, да и вообще сильное влияние католицизма на Украине, где прошло его детство, могли как будто превратить его под воздействием католических усердников в горячего прозелита— но автор «Тараса Бульбы» оказался не столь податлив, а может быть, некоторое религиозное невежество Гоголя в тот период спасло его, помогло устоять— вот парадокс. Любопытно его признание в письме матери (декабрь 1837г.):

    «...Как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому нет надобности переменять одну на другую. Та и другая истинна. Та и другая признают одного и Того же Спасителя нашего, одну и Ту же Божественную Мудрость, посетившую некогда нашу землю, претерпевшую последнее унижение на ней, для того, чтобы возвысить выше нашу душу и устремить её к небу» (9, 107). Это письмо важно в одном отношении: становится безусловно и бесспорно ясно: Гоголь основ вероучения не знал. Не знал в тот самый период жизни, к какому относится его посвящение себя художественному творчеству. Разумеется, можно говорить лишь об относительном незнании: всё-таки, повторим, Святых Отцов Гоголь читал чуть ли не с детства; но и от нежелания его (или неумения) различать Православие и католичество нам никуда не уйти.

    Правда высказывается и иная версия относительно этого письма (в частности, В.А.Воропаевым): в общении с матерью писатель не желал распространяться на столь важную тему, тесное же общение с католическими монахами имело целью обращение их в Православие. Возможно.

    Исследователи говорят о конце 30-х годов как о времени для Гоголя кризисном, переломном. Называются различные близкие даты (начиная с 1836 года, с отъезда Гоголя за границу после его потрясения неудачею, в его понимании неудачею, «Ревизора»), мы же примем за истинную— 1840 год, памятуя при том, что все даты условны, а душевные перемены совершаются нe в одночасье и часто даже не в один год. Перемену, совершившуюся в Гоголе, заметили многие из его близко знавших.

    «Великую ошибку сделает тот,— утверждал в своих воспоминаниях

    П.В.Анненков,— кто смешивает Гоголя последнего периода с тем, который начинал <...> жизнь в Петербурге, и надумает прилагать к молодому Гоголю нравственные черты, выработанные гораздо позднее, уже тогда, когда свершился важный переворот в его существовании»41.

    Подобной ошибки не избежал о.Георгий Флоровский,слишком категорично навязавший Гоголю в «Путях русского богословия» неправославные, западнические по духу взгляды и настроения, что отчасти и было присуще писателю (не забудем и протестантский след в его мировоззрении, о чем говорилось прежде) в докризисный период его жизненного пути, но оказалось изжитым после 1840 года.

    К выводу колоссальной важности для понимания духовного развития Гоголя пришёл в результате своих исследований В.А.Воропаев: «Если брать нравоучительную сторону раннего творчества Гоголя, то в нём есть одна характерная черта: он хочет вознести людей к Богу путём исправления их недостатков и общественных пороков— то есть путём внешним. Вторая половина жизни и творчества Гоголя ознаменована направленностью его к искоренению недостатков в себе самом— и таким образом, он идёт путём внутренним»42. Если вспомнить важную мысль Гоголя: внешняя жизнь есть жизнь вне Бога, а внутренняя — в Боге,— то вывод исследователя высвечивается особым светом.

    Гоголь писал в «Выбранных местах...»: «...Найди только прежде ключ к своей собственной душе; когда же найдёшь, тогда этим же самым ключом отопрёшь души всех» (6, 36). В «Авторской исповеди» (1847) он свидетельствовал о себе: «...Я увидел тоже математически ясно, что говорить и писать о высших чувствах и движеньях человека нельзя по воображенью: нужно заключить в себе самом хотя небольшую крупицу этого,— словом, нужно сделаться лучшим» (6, 214). Насколько поразительно совпадение с мыслью святителя Игнатия (Брянчанинова): «Недостаточно воображать добро или иметь о добре правильное понятие: должно вселить его в себя, проникнуться им»43. Ведь тут всё та же вековечная мука человеческих исканий: как исправить мировое зло— внешним преобразовательным воздействием (первое, что приходит на ум) или внутренним очищением души (к чему направляет Откровение Спасителя)? Путь Гоголя, согласно выводу, с которым нельзя не согласиться,— отказ от первого и убеждённость в истинности второго. Этот вывод по-новому и истинно выявляет многое и неясное в судьбе писателя. Собственно, всё творчество его является попыткой внешнего воздействия на души людские и на общественное бытие. По сущностной сути своей таковое намерение неправославно как идеология творчества, хотя подобная оценка отнюдь не отменяет всего сказанного ранее о художественном наследии Гоголя: это неправославие, западничество (вот где о.Георгий Флоровский прав безусловно) объективны, при субъективно ином внутреннем стремлении автора «Шинели», «Ревизора», «Мёртвых душ». Взгляд на искусство как на силу сознательного религиозного преображения мира далёк от истины, потому что секулярное искусство таковой возможностью не обладает. Вот, скажем ещё и ещё раз, где была мука Гоголя. Попытка внешнего воздействия на общественное бытие с целью его исправления— вообще очень близка революционному миропониманию. Это и сделало творчество Гоголя таким привлекательным для революционных демократов, узревших в нём своего: обличительною сатирою помогавшего их борьбе с самодержавно-крепостническими порядками. Правда, Гоголь имел в виду сугубо нравственное воздействие на жизнь, но ведь и первые революционеры-демократы (Герцен, Белинский и близкие им, вплоть до Чернышевского) моральных проблем вовсе не чурались. Гневная истерика Белинского в его знаменитом письме к Гоголю (речь о том впереди) объясняется именно отречением писателя от тех взглядов, какие хотя бы формально позволяли видеть в нем союзника по борьбе— с Православием, самодержавием, народностью.

    Конечно, смех Гоголя ещё в раннем творчестве очень скоро от простого проявления весёлости обратился к обличению порока. То был не смех-зубоскальство, но смех-высмеивание зла, горький смех, соединенный с «невидимыми миру слезами». Гоголь же сознавал— и в период кризиса это выявилось несомненно— опасность и сатирического обличения, ибо слишком легко переступить опасную грань и от без-образия обратиться и против самого образа Божия в человеке. Гоголь сознавал страшную опасность для души человека— в соприкосновении с теми монстрами, которых может создать творческое воображение. «Если бы кто увидел те чудовища, которые выходили из-под пера моего вначале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся» (6, 78)— такое признание Гоголя знаменательно: если бы... содрогнулся бы...— значит, было нечто, чему автор сам поставил

    заслон изначально, ощутив опасность подобных образов.

    «Говорю же вам, что за всякое праздное слово, какое скажут

    люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься и от слов своих осудишься» (Мф. 12, 36-37).

    К писательскому труду эта заповедь сугубо относится. Гоголю ли, с его-то религиозной одарённостью, не почувствовать было того?

    Но как сказать непраздное слово, когда собственная же душа порождает «чудовищ»?

    Перед человеком встает двуединая задача: стать лучшим через

    безусловное вхождение в церковную жизнь во Христе и духовно освоить православные вероучительные истины, без чего и подлинная воцерковлённость окажется невозможной. Сохранилось много свидетельств о церковной жизни Гоголя в 40-е годы. Вот одно из них:

    «...Гоголь показался мне уже тогда очень набожным. Один раз

    собирались в русскую церковь все русские на всенощную. Я видел, что и Гоголь вошёл, но потом потерял его из виду и думал, что он удалился. Немного прежде конца службы я вышел в переднюю, потому что в церкви было слишком душно, и там в полумраке заметил Гоголя, стоящего в углу за стулом на коленях и с поникнутой головой. При известных молитвах он бил поклоны»44. Это воспоминание одного из русских, живших в Риме в середине 40-х годов,— там же тогда был и Гоголь. Он становился усердным молитвенником, ревностно посещавшим службы, припадшим ко Христу со слезами.

    «Господи, даждь ми слезы умиления и память смертную»,

    эти слова, в которых он соединил прошение из многих молитв, Гоголь повторял ежедневно и часто.

    «Умиление есть непрестанное мучение совести, которое прохлаждает сердечный огнь мысленною исповедью пред Богом... Достигши плача, всею силою храни его; ибо прежде совершенного усвоения, он весьма легко теряется; и как воск тает от огня, так и он легко истребляется от молвы, попечений телесных и наслаждения, в особенности от многословия и смехотворчества»45.

    В особенности от многословия и смехотворчества... Так писал

    преподобный Иоанн Лествичник — а «Лествица» его была среди любимейших у Гоголя.

    Память смертная также слишком заметна в духовной жизни Гоголя. Он порою, можно сказать, существовал в этой памяти. Мочульский вообще выводит и самоё веру Гоголя из страха смерти и «сурового образа Возмездия». И впрямь: подобные переживания, да еще усиленные гоголевским воображением, слишком сильно должны были влиять на его внутреннее состояние. Мочульский считал такое состояние у Гоголя языческим по характерности проявлений. Вероятно, он прав отчасти — в применении к ранним годам Гоголя.

    Разумеется, память смертная пребывает среди высших добродетелей

    христианских, о чём учили Святые Отцы. Но если память смертная соединяется с нетвёрдым в вере состоянием души, она породит в такой душе языческий ужас перед роком, переходящий в постоянство уныния, либо судорожные, языческие же по духу стремления скорее насладиться всеми доступными удовольствиями жизни: carpe diem, лови мгновение (что как проявление бесовщины раскрыл Пушкин в «Пире во время чумы»). Гоголевское уныние— не из этого ли источника истекло? Потребны были многие духовные усилия, чтобы переплавить подобное порождение памяти смертной в состояние внутренней просветлённости. Гоголь то совершил. Вот что писал он матери в январе 1847 года:

    «Постоянная мысль о смерти воспитывает удивительным образом

    душу, придаёт силы для жизни и подвигов среди жизни. Она

    нечувствительно крепит нашу твёрдость, бодрит дух и становит нас

    нечувствительными ко всему тому, что возмущает людей малодушных

    и слабых. Моим помышленьем о смерти я обязан тем, что живу ещё на свете. Без этой мысли при моём слабом состоянии здоровья, которое всегда было во мне болезненно, и при тех тяжёлых огорченьях, которые на моем поприще предстоят человеку более, чем на других поприщах, я бы не перенёс многого, и меня бы давно не было на свете. Но, содержа в мыслях перед собою смерть и видя перед собою неизмеримую вечность, нас ожидающую, глядишь на всё земное как на мелочь и на малость, и не только не падаешь от всяких огорчений и бед, но ещё вызываешь их на битву, зная, что только за мужественную битву с ними можно удостоиться получения вечности и вечного блаженства» (9, 358-359).

    Отсвет святоотеческой мудрости в этих строках более чем ощутим— и не случайно: едва ли не единственным чтением его в последние годы стали, помимо Писания, творения Святых Отцов и современных ему духовных писателей. Он завёл для себя специальную тетрадь, куда вносил выписки особенно поразивших его мыслей, настойчиво и наставительно советуя и другим делать то же самое. Достаточно просто просмотреть обозначение этих выписок, чтобы убедиться в широте и серьёзности духовных запросов Гоголя:

    «Изложение веры. О церковных преданиях. О почитании священника. О Литургии. О Божественной плоти Иисуса Христа и о нашей. О истинном покаянии и Пасхе. О чудесах. О добродетелях христианских. О Боге Сыне. Пример страдания самого великого. О редко бывающих в церкви. О воскрешении. О присутствии Духа Святаго ныне. О любви к ближнему.»

    Впрочем, довольно. Хотя здесь приведена лишь треть необходимых

    обозначений. Какие же имена встречаются среди тех выписок? Свт.Афанасий Великий, свт.Иоанн Златоуст, свт.Василий Великий, свт.Григорий Нисский, свт.Прокл Константинопольский, свт.Феодорит Кирский, св.Иоанн Дамаскин, свт.Кирилл Александрийский, свт.Филарет Московский, свт.Тихон Воронежский... И этот перечень весьма неполный.

    Одновременно он начинает работу над важнейшим своим духовным сочинением— над «Размышлениями о Божественной Литургии»— завершить которое ему не дано было. Всё сильнее вызревает у Гоголя желание уйти от мирской суеты, стать смиренным иноком и так послужить Творцу. В 1845 году Гоголь переживает новый кризис, усугублённый тяжкой болезнью, которую он сам принял за предвестье стоящей у порога смерти. Выздоровление укрепляет в нём давнее

    убеждение о собственной нужности Творцу на земле, об избранности своей, убеждение давнее, накладывающее на него теперь ощущение особой ответственности, внутренней обязанности пророческого служения Богу.

    «Нет выше званья, как монашеское, и да сподобит нас Бог надеть когда-нибудь ризу чернеца, так желанную душе моей, о которой уже и помышленье мне в радость. Но без зова Божьего этого не сделать. Чтобы приобресть право удалиться от мира, нужно уметь распроститься с миром. «Раздай всё имущество своё нищим и потом уже ступай в монастырь»,— так говорится всем туда идущим. <...> Но что же мне раздать? Имущество моё не в деньгах. Бог мне помог накопить несколько умного и душевного добра и дал некоторые способности, полезные и нужные другим,— стало быть, я должен раздать это имущество неимущим его, а потом уже идти в монастырь» (6, 85). Что мог отдать он людям? Только то, что было даровано ему

    свыше и что он может вернуть всему миру. Но как раз прежние-то свои творения он отвергал теперь. Символически это выразилось в забвении своего литературного имени. «...Кажется, был когда-то Гоголем»,— ответил он однажды на просьбу подписаться под своим портретом46. Это было именно в 1845 году. В том же году, увидев свои книги в одной личной библиотеке, он «воскликнул чуть ли не с испугом: «Как! И эти несчастные попали в вашу библиотеку!»47 Он раскаивался во всём, им созданном — и в первый раз уничтожил

    второй том «Мёртвых душ». Дать что-то новое в этом же роде... Более чем за год до того, в октябре 1843 года, сообщал он Плетнёву:

    «Сочиненья мои так связаны тесно с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени внутренне сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений»48.

    Всё та же мысль: чтобы сказать «о высших чувствах и движениях человека»— «нужно сделаться лучшим» самому. Необходим, говоря словами Гоголя— «приход Бога в душу», который «узнаётся по тому, когда душа почувствует иногда вдруг умиление и сладкие слёзы, беспричинные слёзы, происшедшие не от грусти или беспокойства, но которых изъяснить не могут слова. До такого состояния,— утверждает Гоголь в письме Языкову в ноябре 1843 года, ссылаясь на Святых Отцов,— дойти человеку возможно только тогда, когда он освободится

    от всех страстей совершенно» (9, 215).

    «Господи, даждь ми слезы умиления...»

    Духовные стремления Гоголя, как нетрудно видеть, близки вполне определённому кругу понятий. Он всё более проникается учением Церкви. И приходит к выводу, его ужаснувшему: просвещённое русское общество, формально православное, истинного Православия не знает— как не знал его он сам совсем недавно: «Владеем сокровищем, которому цены нет, и не только не заботимся о том, чтобы это почувствовать, но не знаем даже, где положили его. У хозяина спрашивают показать лучшую вещь в его доме, и сам хозяин не знает, где лежит она. Эта Церковь, которая, как целомудренная дева, сохранилась одна только от времён апостольских в непорочной первоначальной чистоте своей, эта Церковь, которая вся с своими глубокими догматами и малейшими обрядами наружными как бы снесена прямо с Неба для русского народа, которая одна в силах разрешить все узлы недоумения и вопросы наши, которая может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас

    всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы

    и пределы и, не изменив ничего в государстве, дать силу России изумить весь мир согласной стройностью того же самого организма, которым она доселе пугала,— и эта Церковь нами незнаема! И эту Церковь, созданную для жизни, мы до сих пор не ввели в нашу жизнь!» (6, 34).

    И уж теперь не обманывается он поверхностным сходством западного и восточного христианства: «Жизнью нашей мы должны защитить нашу Церковь, которая вся есть жизнь; благоуханием душ наших должны мы возвестить её истину. Пусть миссионер католичества западного бьёт себя в грудь, размахивает руками и красноречием рыданий и слов исторгает скоро высыхающие слёзы. Проповедник же католичества восточного должен выступить так перед народом, чтобы уже от одного его смиренного вида, потухнувших очей и тихого, потрясающего гласа, исходящего из души, в которой умерли все желания мира, всё бы подвигнулось ещё прежде, чем он объяснил бы своё дело, и в один голос заговорило бы к нему: «Не произноси слов, слышим и без них святую правду твоей Церкви!» (6, 34).

    Вот задача: пробудить в ближних потребность постижения

    православных истин. С этого момента, выйдя из кризиса 1845 года окрепшим в своей уверенности, Гоголь становится «пророком православной культуры», как точно определил его о.Василий

    Зеньковский. Он публикует «Выбранные места из переписки с друзьями» (1847)— откуда и приведены его пророческие слова о Православной Церкви. «Выбранные места...»— это прямая попытка осмыслить жизнь через Православие. Это попытка практического приложения евангельской и святоотеческой мудрости к современной

    писателю действительности. «Воспитанье должно происходить в беспрестанном размышлении о своём долге, в чтении тех книг, где изображается человек в подобном нам состоянии, круге, обществе и звании, и среди таких же обстоятельств,— и потом в беспрестанном

    применении и сличении всего этого с законом Христа: в чем они не противоречат Христу, то принимать, в чём не соответствуют Его закону, то отвергать; ибо всё, что не от Бога, то не есть истинно» (6, 284).

    7.
    Можно было бы поставить эпиграфом к «Выбранным местам...» эти только что приведённые слова из «Правила жития в мире» (1843), предшествовавшего созданию книги. Книга Гоголя есть большое поучение о собирании небесных сокровищ. Но поскольку люди «от мира сего» сей мир и возлюбили безмерно, то подобные поучения у них не в чести. Да и не любят человеки поучений, пророческих наставлений— не любят ещё более, нежели обличения и высмеивания. И раздражает, представляется докучливым (если не безумным) запугиванием — вырвавшееся из глубины души пророческое страдание: «Соотечественники! страшно!» Общество «Выбранные места...» отвергло. Редкие люди мыслили так, как П.Л.Плетнев (не забудем: друг Пушкина, которому посвящён «Евгений Онегин», издатель «Современника» после гибели поэта):

    «Вчера совершено великое дело: книга твоих писем пущена в свет,— сообщал Плетнёв Гоголю в начале 1847 года.— Но это дело совершит влияние своё только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Всё, до сих пор бывшее, мне представляется как ученический опыт на темы, избранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет»49.

    Слишком смелое суждение. Но до Гоголя больше доходит порицаний, даже от друзей и единомышленников, как, например, от С.Т.Аксакова.

    Мешала Гоголю репутация комического писателя. Часто приводятся в связи с этим слова кн. П.А.Вяземского из письма Шевырёву в марте 1847 года: «...Наши критики смотрят на Гоголя, как смотрел бы барин на крепостного человека, который в доме его занимал место сказочника и потешника и вдруг сбежал из дома и постригся в

    монахи» (6, 406). Всё это, разумеется, следствие узости и негибкости мышления, равно как вздорные мысли об умопомешательстве автора,— и не очень интересно.

    Гораздо важнее восприятие «Выбранных мест...» среди духовенства. Благосклонно отозвались святители Филарет (Дроздов) и Иннокентий (Борисов). Безоговорочно поддержал Гоголя архимандрит Феодор (Бухарев). Самым значительным, несомненно, следует воспринять

    суждение святителя (в тот период архимандрита) Игнатия

    Брянчанинова, разделяемое, предположительно, и оптинским

    старцем Макарием. Важнейшая мысль святителя о книге Гоголя: «она издаёт из себя и свет и тьму» — должна быть осмыслена без предвзятости. Свет и тьма? Свет и тьма...

    Сам-то Гоголь именно предвзято оценил отзыв святителя Игнатия: он полагал, что для монаха тьмою является вся та область мирской жизни, которая им незнакома. Неправота Гоголя тут более чем очевидна: святитель пришёл в монастырь, одолев некороткий путь через мирскую жизнь, и знал её не понаслышке. Тьма у Гоголя в «Выбранных местах...» не в ошибках мировоззрения, но в самом часто экзальтированно-возвышенном тоне, от какого писатель так и не смог избавиться и какой способен самое правильное содержание исказить,

    отдалить от Православия даже. Гоголевская восторженность тона

    идёт от претензии на духовное учительство всего народа, которому он нарочито стремится указать средства к спасению. Жанр отдельных поучений в «Выбранных местах...» можно обозначить как подражание Апостолам и Святым Отцам. Святитель Игнатий, тонко почувствовавший недуховность, фальшь «Подражания Иисусу Христу» Фомы Кемпийского, которое, заметим, Гоголь, равно как и Пушкин, ставили чуть ли не наравне с Евангелием (вот зримое сопоставление уровней духовного развития), точно так же не мог обмануться относительно подражательности «Выбранных мест...»

    Если гоголевский смех проистекал часто из духа уныния, то

    гоголевское учительство порождалось духом иной страсти— любоначалия. Перефразируя самого Гоголя, можно сказать: «Истина, сказанная в гордыне, раздражает, а не преклоняет». (Гоголь в «Правиле жития в мире» говорил об «истине, сказанной в гневе».) Недаром же и К.Аксаков говорил о «внутренней неправде» книги, хотя и выразился, должно признать, слишком категорично.

    Ощущение собственного избранничества владело Гоголем, как уже отмечалось не раз, издавна. В моменты духовного перелома оно в нём лишь усиливалось. О.Василий Зеньковский психологически точно указал на связь между духовным ростом писателя и его тягою к учительству: «У Гоголя начинает меняться восприятие жизни, людей

    («Глядите на мир,— писал он в 1843 году,— он весь полон Божьей благодати»). Это чувство «стояния перед Богом» всё чаще рождает у него мысль, что его жизнью руководит Сам Бог (еще в 1836 г. он писал: «Кто-то незримый пишет передо мной могущественным жезлом», или в 1840 г.: «Созданье чудное творится в моей душе— подобное внушение не исходит от человека», или в 1843 г.: «Мне открываются тайны, которых дотоле не слышала душа»). Рядом идёт и другое— то, что мы называли «дидактической тенденцией» в произведениях Гоголя до 1836 г. и что просто было связано с напряжённой внутренней работой,

    а теперь приобрело черты учительства. Он уверен, что «властью свыше облечено ныне его слово» (1841),— это пока касалось, правда, лишь переписки с друзьями. Гоголь становится почти навязчив в советах друзьям, словно он их старец или духовный руководитель, он часто требует от своих друзей исполнения его советов»50.

    Это-то учительство и переходит в «Выбранных местах…» с отдельных лиц на всех.

    Периоды духовного подъёма (вспомним еще раз предупреждения Святых Отцов) опасны: человека подстерегает прелесть, распознать которую неопытной душе трудно. Можно утверждать, что Гоголь отчасти именно прелести был подвержен. Но довольно о тьме.

    Всё же свет «Выбранных мест...» одолевает тьму. Гоголь создал

    поистине великую книгу, какою может гордиться русская литература.

    В своём труде автор далеко превзошёл многие и многие умы, ему современные, в попытке решения острейших вопросов русского бытия. Труд Гоголя может обнаружить многие несовершенства рядом с творениями великих Отцов Церкви— но не гордецам прогресса было презрительно морщиться и возмущаться: по их бессилию постигнуть новизну и глубину многих поднятых писателем вопросов. В сопоставлении со Святыми Отцами (и этой мерою, несомненно, и пользовался святитель Игнатий) кто не уязвим? Но совершенно иною предстаёт фигура Гоголя, если мы сменим систему критериев и соотношений. Нужно согласиться также с о.Василием Зеньковским, что книга Гоголя ещё не составляет изложения целостного мировоззрения, как то полагал Мочульский, ибо мировоззрение

    автора «Выбранных мест...» лишь вырабатывалось, отчего и дал он лишь черновой набросок скорее, нежели законченную систему взглядов. Впечатление целостности придаёт книге не системная структура, но неизменность основного духовного стремления автора, о чём бы он ни писал в каждом конкретном случае. Это духовное стремление есть стремление любви к Богу, о какой сам писатель прекрасно сказал, начиная своё «Правило жития в мире»: «Начало, корень и утверждение всему есть любовь к Богу. Но у нас это начало в конце, и мы всё, что ни есть в мире, любим больше, нежели Бога. Любить Бога следует так, чтобы всё другое, кроме Него, считалось второстепенным и не главным, чтобы законы Его были выше для нас всех постановлений человеческих, Его советы выше всех советов, чтобы огорчить Его считалось гораздо важнейшим, чем огорчить какого-нибудь человека» (6, 283). Вот основа всего пафоса «Выбранных мест...»
    Нетрудно установить, что в освещении и разработке проблем своего времени Гоголь совпадает, или почти совпадает (позволим себе забежать несколько вперед) со славянофилами. «Выбранные места...» вышли в период разгара споров между славянофилами и западниками, и когда мы разбираем причины неприятия гоголевской книги, не упустим из виду и это. Правда, не принял писателя в новой роли К. Аксаков, но тут было отвержение именно роли, нового облика Гоголя, превращения художника в проповедника. Да и одно дело несогласие между единомышленниками, иное— между идейными не-другами. К славянофилам Гоголь формально как бы не принадлежал

    (впрочем, странно говорить тут о какой-то формальности, когда никакого внешнего оформления и не было), но в тесном дружестве пребывал и с Хомяковым, и со всеми Аксаковыми, с братьями Киреевскими, с Шевырёвым, Погодиным...— круг общения вполне определённый. Он откликнулся на все споры в «Выбранных местах...», без обиняков заявляя: «Разумеется, правды больше на стороне славянистов и восточников, потому что они всё-таки видят весь фасад и, стало быть, всё-таки говорят о главном, а не о частях» (6, 49).

    Но и не преминул он указать и на некоторые недостатки у друзей-восточников: кичливость, нездоровый задор, неумение признать правоту противника и пр. — то есть всё наносное, что вначале нередко примешивается ко всякому начинающему сознавать себя мнению. Гоголь готов признать и частичную правоту западников, но решительно не мог сойтись с ними в их неправославии. Главное, что делало его особенно близким со славянофилами— убеждённость, что вне Православия невозможно решение ни одной проблемы российской жизни, как для отдельного человека, так и для народа в полноте его бытия. Гоголь отказывается принять любую идею— без её воцерковления: «По мне, безумна и мысль ввести какое-нибудь нововведенье в Россию, минуя Церковь, не испросив у неё на то благословенья. Нелепо даже и к мыслям нашим прививать какие-бы то ни было европейские идеи, покуда не окрестит их она светом

    Христовым» (6, 69).

    Для любого суждения, для любой оценки Гоголь устанавливает единый критерий и этим критерием определяется пафос «Выбранных мест...» вообще: «Кто с Богом, тот глядит светло вперёд и есть уже в настоящем творение блистающего будущего» (6, 128). Обращение к «Близорукому приятелю», откуда взята эта мысль, есть обращение к атеисту-западнику: «Вооружился взглядом современной близорукости и думаешь, что верно судишь о событиях! Выводы твои — гниль; они

    сделаны без Бога. Что ссылаешься ты на историю? История для тебя мертва,— и только закрытая книга. Без Бога не выведешь из неё великих выводов; выведешь одни только ничтожные и мелкие. <...> Ты позабыл даже своеобразность каждого народа и думаешь, что одни и те же события могут действовать одинаковым образом на каждый народ. Тот же самый молот, когда упадёт на стекло, раздробляет его вдребезги, а когда упадёт на железо, куёт его» (6, 127).

    Само понятие любви к России является для Гоголя духовной ценностью только потому, что она является средством к спасению души. Тех, кто очарован Европою, Гоголь предупреждает о грядущих её бедах. И утверждает прямо противоположное тому, что десятью годами ранее обнародовал Чаадаев, превознёсший католичество. По Гоголю же, источники западных бед— именно в католицизме: «Зато в нашей Церкви сохранилось всё, что нужно для ныне просыпающегося общества. В ней кормило и руль наступающему новому порядку вещей, и чем больше вхожу в Неё сердцем, умом и помышленьем, тем больше изумляюсь чудной возможности примирения тех противоречий, которых не в силах примирить теперь Церковь Западная. Западная Церковь была ещё достаточна для прежнего несложного порядка, ещё могла кое-как управлять миром и мирить его с Христом во имя одностороннего и неполного развития человечества. Теперь же, когда человечество стало достигать развития полнейшего во всех своих силах, во всех свойствах, как хороших, так и дурных, она его только отталкивает от Христа: чем больше хлопочет о примирении, тем больше вносит раздор, будучи не в силах осветить узким светом своим всякий нынешний предмет со всех сторон» (6, 70).

    — Что даёт надежду на обновление русской жизни?

    — «Есть примиритель всего внутри самой земли нашей, который

    покуда ещё не всеми видим,— наша Церковь. Уже готовится она вдруг вступить в полные права свои и засиять светом на всю землю. В ней заключено всё, что нужно для жизни истинно русской, во всех её отношениях, начиная от государственного до простого семейственного, всему настрой, всему направленье, всему законная и верная дорога» (6, 69). Правда, всё это не должно составлять повода для гордыни, но, напротив, для сознания недостоинства своему получаемому дару: дано-то много, да ведь и спросится строже,— и по строгости спроса вывод неутешителен: «Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь ещё неустроенней и беспорядочней всех их. «Хуже мы всех прочих»— вот что мы всегда должны говорить о себе»(6, 192).

    Как мы увидим далее, славянофилы исповедовали прежде всего необходимость смирения— этой основы православной духовности,— и Гоголь был в том их безусловным единомышленником. На само недостоинство русских людей возлагает Гоголь винy за все те хулы, какие возлагаются на Церковь извне: «Они (католики— М.Д.) говорят, что Церковь наша безжизненна.— Они сказали ложь, потому что Церковь наша есть жизнь; но ложь свою они вывели логически, вывели правильным путём: мы трупы, а не Церковь наша, и по нас они назвали и Церковь нашу трупом. Как нам защищать нашу Церковь и какой ответ мы можем дать им, если они нам зададут такие вопросы: «А сделала ли ваша Церковь вас лучшими? Исполняет ли

    всяк у вас, как следует, свой долг?» Что мы тогда станем отвечать им, почувствовавши вдруг в душе и в совести своей, что шли всё время мимо нашей Церкви и едва знаем её даже и теперь?» (6, 34). Православной Церкви посвящены, быть может, лучшие и вдохновеннейшие строки «Выбранных мест...»— и каждое суждение писателя становится драгоценным для нас. Соблазнённая эвдемоническая западная культура утверждает: человек создан для счастья. Гоголь отрезвляюще отвергает этот постулат: «...Призваны в мир мы вовсе не для праздников и пирований. На битвы мы сюда призваны; праздновать же победу будем там. <...> Всех нас озирает свыше небесный Полководец, и ни малейшее наше дело не ускользает от Его взора» (6, 147).

    Принцип юридизма также подвергается в «Выбранных местах...» жесточайшей критике: ибо закон, выходя за пределы своих ограниченных возможностей, способен лишь порождать новые беды и злоупотребления, ибо он слишком рационален и защищает всегда лишь выгоду, корыстные стремления, входя нередко в противоречия с правдой Христовой. Подробное суждение о том встречается прежде всего в обращении к «Занимающему важное место», но не только. Высшим государственным принципом является для Гоголя монархия, ибо в ней возможность преодоления буквального исполнения закона, жестокого и небратского, основана на данном монарху свыше праве

    милости, смягчающей закон. В этом Гоголь опирается на авторитет Пушкина, узревавшего в абсолютизации законничества омертвение и выветривание человека «до того, что и выеденного яйца не стоит» (6,40).

    Не мог миновать Гоголь и проблемы просвещения, соблазн которого сильно задел русское общество, как мы помним, еще в XVIII столетии. Как истинно православный человек, автор «Выбранных мест...» проблему эту по-православному же и осмысляет: «Мы повторяем теперь ещё бессмысленное слово «просвещение». Даже не задумались над тем, откуда пришло это слово и что оно значит. Слова этого нет ни в каком языке, оно только у нас. Просветить не значит научить, или наставить, или образовать, или даже осветить, но всего насквозь высветлить человека во всех его силах, а не в одном уме, пронести всю природу его сквозь какой-то очистительный огонь. Слово это взято из нашей Церкви, которая уже почти тысячу лет его произносит, несмотря на все мраки и невежественные тьмы, отовсюду её окружающие, и знает, зачем произносит. Недаром архиерей, в торжественном служении своём, подъемля в обеих руках и троесвещник, знаменующий Троицу Бога, и двусвещник, знаменующий Его сходившее на землю Слово в двойном естестве Его, и Божеском и человеческом, всех ими освещает, произнося: «Свет

    Христов <пр>освещает всех!» Недаром также в другом месте служенья гремят отрывочно, как бы с Неба, вслух всем слова: «Свет просвещенья!»— и ничего к ним не прибавляется больше» (6,70-71).

    Европейское Просвещение, как помним, сопряжено было с превознесением разума, с тяготением к жестокому рационализму.

    Гордыня ума рассматривается Гоголем как крайнее проявление

    мирового зла: «И человеку ли такого века уметь полюбить и почувствовать христианскую любовь к человеку? Ему ли исполниться

    того светлого простодушия и ангельского младенчества, которое

    собирает всех людей в одну семью? Ему ли услыхать благоухание

    небесного братства? <...> Гордый ум девятнадцатого века истребил его. Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явил себя в собственном своём виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеётся в глаза им же, его признающим; глупейшие законы даёт миру, какие доселе ещё никогда не давались,— и мир это видит и не смеет ослушаться» (6, 190).

    Вот тот источник самовозвышения человека и сотворения им неправедных деяний, от которых исторгается из недр потрясённой

    души автора «Выбранных мест...» вопль его ужаса. Страшно!

    Но писатель не только ужасается и страдает: он утверждает систему подчинения человеческого рассудка Христовой мудрости: «Ум не есть высшая в нас способность. Его должность не больше, как полицейская: он может только привести в порядок и расставить по местам всё то, что у нас уже есть. <...> Разум есть несравненно высшая способность, но она приобретается не иначе, как победой над страстьми. Его имели в себе только те люди, которые не пренебрегали своим внутренним воспитанием. Но и разум не даёт полной возможности человеку стремиться вперед. Есть высшая ещё способность; имя ей — мудрость, и её может дать нам один Христос. Она не наделяется никому из нас

    при рождении, никому из нас не есть природная, но есть дело высшей благодати небесной. Тот, кто уже имеет и ум и разум, может не иначе получить мудрость, как молясь о ней и день и ночь, прося и день и ночь её у Бога, возводя душу свою до голубиного незлобия и убирая всё внутрь себя до возможнейшей чистоты, чтобы принять эту небесную гостью, которая пугается жилищ, где не пришло в порядок душевное хозяйство и нет полного согласья во всём. Если же она вступит в дом, тогда начинается для человека небесная жизнь, и он постигнет всю чудную сладость быть учеником. Всё становится для него учителем;

    весь мир для него учитель...» (6, 51-52).

    Можно принять или не принимать эту гоголевскую триаду, но с противопоставлением разума земного и мудрости, данной от Христа— должно согласиться безусловно. Впрочем, тут нет ничего собственно от Гоголя, как и в двуступенчатой системе разделения земного рассудка: последнее отмечается уже в некоторых античных философских системах, как и в философии нового времени— термины не суть важны. Гоголь же несомненно опирался прежде всего на важнейшие положения Первого послания к коринфянам святого апостола Павла, а также на Святых Отцов. В получении Христовой мудрости через Благодать Гоголь и видит выход из того тупика, в который влечётся блуждающее человечество гордынею разума. Самоё деятельность человека, движимого мудростью, Гоголь раскрывает как



    служение под знаком ответственности, как исполнение долга, а не источник получения благ и привилегий. Этими мыслями исполнены все его наставления: помещику; занимающему важное место; жене губернатора; христианину вообще и пр. Вот одно из таких наставлений— русскому помещику: «Собери прежде всего мужиков и объясни им, <...> что помещик ты над ними не потому, чтобы тебе хотелось повелевать и быть помещиком, но потому что ты уже есть помещик, что ты родился помещиком, что взыщет с тебя Бог, если б ты променял это званье на другое, потому что всяк должен служить Богу на своём месте, а не на чужом, равно как и они также, родясь под властью, должны покоряться той самой власти, под которой родились, потому что нет власти, которая бы не была от Бога. <...> Во всех упрёках и выговорах, которые станешь делать уличённому в воровстве, лености или пьянстве, ставь его перед лицом Богa, а не перед своим лицом; покажи ему, чем он грешит против Бога, а не против тебя» (6, 104-105).

    Подобных выписок можно бы делать еще множество. Постоянная

    опора на мудрость Христову, на Писание здесь несомненна. На всё Гоголь призывает читателя смотреть как на действие Промысла Божия. Точно так же и всякое посылаемое испытание, бедность,

    болезни, автор «Выбранных мест...» учит воспринимать как

    посылаемую милость Божию, направленную на благо человека, на укрепление его души. Таково содержание, например, поучений «Значение болезней» и «О помощи бедным». Всем наставлениям книги можно привести множество параллельных мест из святоотеческих творений— да иного и быть не может.
    Значительная часть книги посвящена проблеме, какая не могла не тревожить Гоголя как художника: он размышляет о литературе, об искусстве— и эти его размышления можно назвать апологией искусства. Главную опасность искусства он видит в праздном слове:

    «Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит

    из уст ваших!» (6, 21). В этом опирается он не только на мудрость Евангелия (Мф. 12, 36-37), но и на собственный мучительный опыт.

    Гоголь и в искусстве видит теперь также служение, служение Христу— и ничто более. Идея пророческого преображения мира им теперь оставлена. В «Выбранных местах...» автор формулирует важнейшую свою идею, в которой отпечатлелось гоголевское видение искусства вообще (хотя конкретно он сопрягает её с размышлением о театре):

    «Развлечённый миллионами блестящих предметов, раскидывающих мысли во все стороны, свет не в силах встретиться прямо со Христом. Ему далеко от небесных истин христианства. Он их испугается, как мрачного монастыря, если не подставишь ему незримые ступени к христианству, если не возведёшь его на некоторое высшее место, откуда ему станет видней весь необъятный кругозор христианства и понятней то же самое, что прежде было вовсе недоступно. Есть много среди света такого, которое для всех, отдалившихся от христианства, служит незримой ступенью к христианству» (6, 55-56).

    Такою ступенью может стать и искусство. Должно стать искусство. Иначе ему не избежать праздномыслия и празднословия.



    Отметим один важный вывод, какой можем сделать из суждения

    Гоголя (хотя трудно сказать, подразумевал ли он его сознательно, или это само собой выговорилось): искусство, в числе прочих ступеней, нужно лишь отдалившимся от христианства. А пребывающим во Христе? Вероятно, нет... Нельзя согласиться с Мочульским, который усмотрел в рассуждении Гоголя о незримой ступени к христианству попытку прибегнуть к искусству как к не вполне честной уловке, к приманке, завлекающей души. Помощь не есть обман. «...Все же дары Божьи даются нам затем, чтобы мы служили ими собратьям нашим» (6, 67)— и нет в таком служении лжи и фальши. Не стоит лишь упрощённо понимать религиозное служение искусства. И по сей день злободневно предупреждение против тех, кто считает, что «следовало бы всё высшее в христианстве облекать в рифмы и сделать из того какие-то стихотворные игрушки» (6, 60). И впрямь: с той (и даже с ещё более ранней) поры слишком много сложено бездарных зарифмованных строк, в которые оказались втиснутыми самые благочестивые мысли, но бездарность способна опошлить любую возвышенную идею. Истинная православная религиозность заключается в самом духе отношения художника к любому проявлению бытия, внешне даже никак и нe связанному с религией, а также— в духе восприятия искусства по критериям истинной духовности, пусть даже это искусство и создавалось вне пределов христианства. Этому учил ещё святитель Василий Великий в «Советах юношам, как получать пользу из языческих сочинений». По сути, высказываясь о пользе, какую можно извлечь из чтения языческих (внешних) авторов, святитель высказывает мысль, весьма близкую рассуждению Гоголю о незримой ступени,— а точнее: Гоголь следует принципу, утвержденному святителем, поскольку названное сочинение было издано в числе прочих творений Василия Великого в 20-е годы XIX века и несомненно привлекло внимание автора «Выбранных мест...» Вот что писал святитель: «Красильщики назначенное к окраске приготовляют сперва особыми способами и потом наводят цвет; подобным образом и мы, чтоб добрая слава наша навсегда оставалась неизгладимою, посвятив себя предварительному изучению сил внешних писателей, потом уже начнем слушать священные и таинственные уроки и, как бы привыкнув смотреть на солнце в воде, обратим наконец, взоры к самому свету. <...> Славный Моисей, которого имя за мудрость было весьма велико, сперва упражнял ум египетскими науками, а потом приступил к созерцанию Сущего. А подобно ему, и в позднейшие времена о премудрости Даниила повествуется, что он в Вавилоне изучал халдейскую мудрость и тогда уже коснулся Божественных уроков»51. Христианина не может смутить даже языческое искусство, из эстетического построения которого он также может извлечь духовную пользу для себя. Вслед за святителем Гоголь утверждал эту мысль в принципиально важном для себя рассуждении «Об Одиссее, переводимой Жуковским». Должно ещё раз повторить: подобных совпадений между «Выбранными местами...» и святоотеческими творениями можно отметить немало. В том-то и видел Гоголь своё предназначение, работая над книгой: приобщение к церковной мудрости душ человеческих, от Церкви далёких,— воцерковление культуры. «Создал меня Бог и не скрыл от меня назначенья моего. Рождён я вовсе не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной. Дело моё проще и ближе: дело моё есть то, о котором прежде всего должен подумать человек, не один только я.

    Дело моё— душа и прочное дело жизни». (6, 83). Вопрос лишь в том: каким образом осуществить это назначение, каким языком сообщить людям Горние истины — языком прямой проповеди или через посредство эстетической образной системы, то есть оставаясь чистым художником? Всё тот же вопрос, проклятый вопрос не оставлял мучить его: подвластна ли языку мирского искусства мудрость не от мира сего? Ему казалось: в прежней своей писательской деятельности он потерпел поражение на поприще пророческого служения. Но это могло быть его личным поражением, а не свидетельством несостоятельности искусства: ведь даже в поэзии язычника Гомера заключена несомненная глубина— неужто она не доступна истинно православному художнику? К сомнению подвигали размышления над эстетическим опытом А. Иванова, не достигшего того, к чему стремился при создании грандиозного полотна «Явление Мессии». Но сомневаться в своей предназначенности к непосредственной проповеди заставило и подавляющее неприятие «Выбранных мест...» Для Гоголя решался важнейший вопрос жизни.


    1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   25

    Коьрта
    Контакты

        Главная страница


    Кандидат богословия протоиерей Максим Козлов