• Гоголь 101



  • страница9/10
    Дата29.01.2019
    Размер3.79 Mb.
    ТипКнига

    Серебряный голубь


    1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

    ПРИЛОЖЕНИЯ




    Луг зеленый 98



    (Фрагменты)

    Вспомни, вспомни луг зеленый ‑

    Радость песен, радость пляск 99.

    В. Брюсов

    …Или общество – машина, поедающая человечество, – паровоз, безумно ревущий и затопленный человеческими телами.

    Или общество – живое, цельное, нераскрытое, как бы вуалью от нас занавешенное Существо, спящая Красавица, которую некогда разбудят от сна.

    Лик Красавицы занавешен туманным саваном механической культуры, – саваном, сплетенным из черных дымов и железной проволоки телеграфа. Спит, спит Эвридика, повитая адом смерти, – тщетно Орфей сходит в ад, чтобы разбудить Ее. Сонно она лепечет:


    Ты ведешь – мне быть покорной 100.

    Я должна идти – должна.

    Но на взорах облак черный,

    Черной смерти пелена.


    В. Брюсов
    Пелена черной Смерти в виде фабричной гари занавешивает просыпающуюся Россию, эту Красавицу, спавшую доселе глубоким сном.

    Только тогда, когда будет снесено все, препятствующее этому сну, Красавица сама должна выбрать путь: сознательной жизни или сознательной смерти, – то есть путь целесообразного развития всех индивидуальностей взаимным проникновением и слиянием в интимную, а следовательно религиозную жизнь, или путь автоматизма. В первом случае общество претворяется в общину. Во втором случае общество поедает человечество.

    Еще недавно Россия спала. Путь жизни, как и путь смерти – были одинаково далеки от нее. Россия уподоблялась символическому образу спящей пани Катерины, душу которой украл страшный колдун, чтобы пытать и мучить ее в чужом замке. Пани Катерина должна сознательно решить, кому она отдаст свою душу, любимому ли мужу, казаку Даниле, борющемуся с иноплеменным нашествием, чтоб сохранить для своей красавицы родной аромат зеленого луга, или колдуну из страны иноземной, облеченному в жупан огненный, словно пышущий раскаленным жаром железоплавильных печей.

    В колоссальных образах Катерины и старого колдуна Гоголь бессмертно выразил томление спящей родины, – Красавицы, стоящей на распутье между механической мертвенностью запада и первобытной грубостью.

    У Красавицы в сердце бьется несказанное, но отдать душу свою несказанному значит взорвать общественный механизм и идти по религиозному пути для ковки новых форм жизни.

    Вот почему среди бесплодных споров и видимой оторванности от жизни, сама жизнь – жизнь зеленого луга – одинаково бьется в сердцах и простых, и мудреных людей русских.

    Вот село. Сельский учитель (радикал с длинными волосами) спорит яро, долго, отягощая речь иностранными словами, вычитанными из дрянной книжонки. Зевает ослабевший помещик. Зевает волостной писарь и крестит рот.

    А вот вышли из душной избы на зеленый луг. Учитель взял гитару, тряхнул длинными волосами, и здоровая русская песня грянула таким раздольем, трепетом сердечным: «Каа‑к в степин глу‑у‑хоой уу‑мии‑раал ямщи‑ик…»

    И дышит луг зеленый. И тонкие злаки, волнуясь, танцуют с цветами. И над лугом встает луна. И аромат белых фиалок просится в сердце. И вспоминается тысячелетняя жизнь зеленого луга. И забытая, мировая правда – всколыхнулась, встала, в упор уставилась с горизонта, как эта большая золотая луна.

    Вспоминается время, когда под луной на зеленом лугу взвивались обнаженные юноши, целомудренно кружились, завиваясь в пляске. Бархатно‑красные, испещренные пятнами, леопарды, ласково мяуча, мягко скакали вокруг юношей. И носилось над лугом бледное золото распущенных кос: то в ласковой грусти взлетали юные девушки над тонкими травами. Их серебряные хитоны, точно струи прохлады, вечно слетали, пенясь складками

    Это на зеленом лугу посвященные в жизнь несказанную вели таинственный разговор душ.
    …Есть несказанные лица. Есть улыбки, невозвратные. Есть бархатный смех заликовавших о лазури уст. Есть слова, веющие ветром – сквозные, как золотое, облачное кружево на пылающем горизонте.

    Есть слова тишины, в которых слышатся громы неимоверного приближения души к душе – громы вселенских полетов и молнии херувимской любви.

    Когда тишина говорит на зеленом лугу и глаза передают глазам несказанное, когда люди невольно брошены в вечную глубину, к которой еще нельзя прикоснуться ни формой, ни словами, как понятен тиховейный зеленый луг, таящий воспоминания.

    Помнит он песни и пляски священного экстаза, в котором глубокие души сливались с зарей и друг с другом.

    Зеленый луг хранит свою тайну. Вот почему так невыразимо щемит сердце на зеленом лугу, когда ветер, блеском озаренный, уносит сердца, – и кружит, и кружит их в тихой пляске неизреченного. Еще ближе становятся охрипшие звуки гармоники и нестройная жалоба подгородных мещан, вышедших на зеленый луг вспомнить о несказанной старине в час несказанный: «Уу‑ноо‑сии тыы маа‑ее гооо‑ре быы‑ии‑ии‑страа рее‑чуу‑шкаа с саа‑боой…»
    …Есть тайная связь всех тех, кто перешагнул за грань оформленного. Они знают друг друга. Пусть не знает каждый о себе, другой, взглянув на него несказанным, взволнует, откроет, укажет.

    Бирюзовая сеть неба опутает сердца посвященных – бирюзовые нити навеки скрепят. Души становятся, что зори.

    Душа одного – вся розовая зорька, задумчиво смеющаяся нетленной радостью. Душа другого – бархатно‑пьяный закатный пурпур. А вот душа – прекрасная шкура рыси, тревогой глянувшая с горизонта.

    Когда я один, родственные мне души не покидают меня. Мы всегда совершаем полет наш – возвращение наше – на голубую, старинную родину, свои объятья распростершую над нами. Ты близка нам, родина, голубая, как небо, – голубая, как наши, затосковавшие о небе, души. Голубое пространство наших душ и голубое небо, нам смеющееся, – одна реальность, один символ, высветляемый зорями наших восхождений и приближений. Вижу, вижу тебя, розовая зорька – знаю, откуда ты! И душа моя, черная ласточка, канувшая в небо, с визгом несется тебе навстречу. Я знаю, мы вместе. Мы идем к одному. Мы вечные, вольные. Души наши закружились в вольной пляске великого Ветра. Это – Ветер Освобождения.


    …Россия – большой луг, зеленый. На лугу раскинулись города, селенья, фабрики.

    Искони был вольный простор. Серебрилась ковыль. Одинокий казак заливался песнью, несясь вдоль пространств, над Днепром – несясь к молодой жене Катерине.

    Пани Катерина, ясное солнышко, ты в терему,
    Открыла веселые окна.

    День смеялся и гас: ты следила одна

    Облаков розоватых волокна.
    «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои».

    Но пришел из стран заморских пан, назвавшийся отцом твоим, Катерина, – казак в красном жупане; пришел и потянул из фляжки черную воду, и вот стали говорить в народе, будто колдун опять показался в этих местах. И все предались болезненным снам. И сама Ты заснула в горнице, пани Катерина, и вот чудится тебе, будто пани Катерина пляшет на зеленом лугу, озаренная красным светом месяца – то не месяц, то старый пан, пан отец – казак, в красном, задышавшем пламенем жупане, на нее уставился. Эй, берегись…

    Пани Катерина, безумная, что завертелась бесцельно в степи, одна, когда муж твой лежит неотомщенный, простреленный на зеленых лугах? Он защищал родные луга от поганого нашествия.

    Эй, безумная, ну чего ты пляшешь, когда дитя твое, твоя будущность – задушена?…

    Но нет, еще есть время, сонная пани: еще жив твой муж, еще дитя твое – твоя будущность не погибла, а ты пляшешь во сне, озаренная красным светом месяца… То не месяц: то неведомый казак, тебе из заморских стран ужас приносящий… Вот покрывает он зеленые луга сетью мертвых городов; вот занавешивает небо черным пологом фабричных труб – не казак, а колдун, отравляющий свободный воздух родного неба – души.

    Россия, проснись: ты не пани Катерина – чего там в прятки играть! Ведь душа твоя Мировая. Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в огненном жупане: проснись, и даны тебе будут крылья большого орла, чтоб спасаться от страшного пана, называющего себя твоим отцом.

    Не отец он тебе, казак в красном жупане, а оборотень – Змей Горыныч, собирающийся похитить тебя и дитя твое пожрать.

    Верю в Россию. Она – будет. Мы – будем. Будут люди. Будут новые времена и новые пространства. Россия – большой луг, зеленый, зацветающий цветами.

    Когда я смотрю в голубое небо, я знаю, что это – небо моей души. Но еще полней моя радость от сознания, что небо моей души – родное небо.

    Верю в небесную судьбу моей родины, моей матери.

    Мы пока молчим. Мы о будущем. Никто нас не знает, но мы знаем друг друга – мы, чьи новые имена восходят в душах вечными Солнцами. Голубое счастье нам открыто, и в голубом счастье тонут, визжат, и кружатся, и носятся – ласточки…

    Мы говорим о пустяках, но наши души – души посвященных в тишину – вечно улыбаются друг другу.

    И зеленый луг хранит воспоминания. И сидишь, успокоенный, на зеленом лугу. Там… из села, раздаются звуки гармоники, и молодые голоса заливаются тоской на зеленом лугу:

    «Кааак в стее‑пии глуу‑хоой паа‑мии‑раал ям‑щиик».

    Гоголь 101



    1

    Самая родная, нам близкая, очаровывающая душу; и все же далекая, все еще не ясная для нас, песня – песня Гоголя.

    И самый страшный, за сердце хватающий смех, звучащий, будто смех с погоста, и все же тревожащий нас, будто и мы мертвецы, – смех мертвеца, смех Гоголя!

    «Затянутая вдали песня, пропадающий далече колокольный звон… горизонт без конца… Русь! Русь!» («Мертвые души») и тут же строкой выше в «полях неоглядных», «солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и подписью „такой‑то артиллерийской батареи“ («Мертвые души»). Два зрения, две мысли; но и два творческих желания; вот одно: «Облечь ее в месячную чудную ночь и ее серебряное сияние, и в теплое роскошное дыхание юга. Облить ее сверкающим потоком солнечных ярких лучей, и да исполнится она нестерпимого блеска» («Размышления „рго domo sua“ по поводу ненаписанной драмы» 102). А другое желание заключалось в том, чтобы «дернуть» эдак многотомную историю Малороссии без всяких данных на это.



    «Глаза… с пением вторгавшиеся в душу» («Вий»). Всадник «отдающийся» (вместо «отражающийся») в водах («Страшная месть»). «Полночное сиянье… дымилось по земле» («Вий»). «Блистательная песня соловья» («Майская ночь»). «Волосы, будто светло‑серый туман» («Страшная месть»). «Дева светится сквозь воду, как будто бы сквозь стеклянную рубашку» («Страшная месть»). «Из глаз вытягиваются клещи» («Страшная месть»). «Девушки… в белых, как убранный ландышами луг, рубашках» и с телами, «сваянными из облаков», так что тела просвечивали месяцем («Майская ночь»). Быть может, чрез миг ландышевая белизна их рубашек станет стеклянной водой, проструится ручьем, а ручей изойдет дымом, или оборвется над камнем пылью у Гоголя, как валится у него серой пылью‑вода («Страшная месть»), чтобы потом засеребриться, как волчья шерсть («Страшная месть»), или под веслами сверкнуть, как из‑под огнива огнем («Страшная месть»).

    Что за образы? Из каких невозможностей они созданы? Все перемешано в них: цвета, ароматы, звуки. Где есть смелее сравнения, где художественная правда невероятней? Бедные символисты: еще доселе упрекает их критика за «голубые звуки»: но найдите мне у Верлэна, Рембо, Бодлера образы, которые были бы столь невероятны по своей смелости, как у Гоголя. Нет, вы не найдете их: а, между тем, Гоголя читают и не видят, не видят доселе, что нет в словаре у нас слова, чтобы назвать Гоголя; нет у на способов измерить все возможности, им исчерпанные: мы еще не знаем, что такое Гоголь; и хотя не видим мы его подлинного, все же творчество Гоголя, хотя и суженное нашей убогой восприимчивостью, ближе нам всех писателей русских XIX столетия. Что за слог!

    Глаза у него с пеньем вторгаются в душу, а то вытягиваются клещами, волосы развиваются в бледно‑серый туман, вода – в серую пыль; а то вода становится стеклянной рубашкой, отороченной волчьей шерстью – сиянием. На каждой странице, почти в каждой фразе перехождение границ того, что есть какой‑то новый мир, вырастающий из души в «океанах благоуханий» («Майская ночь»), в «потопах радости и света» («Вий»), в «вихре веселья» («Вий»). Из этих вихрей, потопов и океанов, когда деревья шепчут свою «пьяную молвь» («Пропавшая грамота»), когда в экстазе человек, как и птица, летит… «и казалось… вылетит из мира» («Страшная месть»), рождались песни Гоголя; тогда хотелось ему песню свою «облечь… в месячную чудную ночь… облить ее сверкающим потоком солнечных ярких лучей, и да исполнится она нестерпимого блеска» (из «Набросков» Гоголя). И Гоголь начинал свое мироздание: в глубине души его – рождалось новое пространство, какого не знаем мы; в потопах блаженства, в вихрях чувств извергалась лава творчества, застывая «высоковерхими» горами, зацветая лесами, лугами, сверкая прудами: и те горы – не горы: «не задорное ли море выбежало из берегов, вскинуло вихрем безобразные свои волны, и они, окаменев, остались неподвижными в воздухе» («Страшная месть»). «Те леса  не леса… волосы поросшие на косматой голове деда» («Страшная месть»); «те луга – не луга… зеленый пояс – перепоясавший небо» («Страшная месть»); и пруд тот – не пруд: «как бессильный старец держал он в холодных объятиях своих далеко темное небо, осыпая ледяными поцелуями огненные звезды…» («Майская ночь»). Вот какова земля Гоголя, где леса – борода деда, где луга – пояс, перерезавший небо, где горы – застывшие волны, а пруд – старец бессильный, обнимающий небо. А небо?… В «Страшной мести» у Гоголя оно (небо) наполняет комнату колдуна, когда колдун вызывает Катеринину душу; само небо исходит из колдуна, как магический ток – так вот какое небо у Гоголя: колдовское небо: и на этом‑то небе возникает у него земля – колдовская земля: оттого‑то лес оказывается головой деда, и даже из печной трубы «делается ректор»; таковы же у Гоголя и дети этой земли – страшные дети земли: это или колдун, или Вий, или панночка, тела их сквозные, сваянные из облаков; даже свиньи на этой странной земле, по меткому наблюдению Эллиса 103, – «поводят очами»: та земля – не земля: то облачная гряда, пронизанная лунным сиянием; замечтайся – и мечта превратит тебе облачное очертанье по воле твоей и в русалку, и в черта, и в град новый – и ты найдешь здесь сходство, хоть с Петербургом.

    Нестерпимого блеска песнь Гоголя; и свет этой песни создал ему новую, лучшую землю, где мечта – не мечта, а новая жизнь. Песни его – сиянье, «как сквозное покрывало, ложилось легко» (Вий») на землю, по которой ходил Гоголь; «дамасскою дорогой и белой, как снег, кисеею» («Страшная месть») закутал Гоголь от нас, от себя подлинную землю; и укладки этой кисеи рождали, будто из облаков сваянные, преображенные тела летающих панночек. Действительность в первый период творчества является у Гоголя часто под романтической вуалью из месячных лучей; потому что действительность у него подобна той даме, которой наружность выносима только под вуалью; но вот срывает Гоголь вуаль со своей дамы – посмотрите, во что превращает действительность Гоголь: «Погонщик скотины испустил такой смех, как будто бы два быка один против другого замычали разом» («Вий»). «Голова у Ивана Ивановича похожа на редьку хвостом вниз; голова у Ивана Никифоровича – на редьку хвостом вверх»… «У Ивана Ивановича… глаза табачного цвета, и рот… несколько похож на букву ижицу; у Ивана Никифоровича… нос в виде спелой сливы…» «Вот у нашего заседателя вся нижняя часть лица баранья, так сказать… А ведь от незначительного обстоятельства: когда покойница рожала, подойди к окну баран, и нелегкая подстрекни его заблеять» («Тяжба»).

    Вот так действительность! После сваянных из облачного блеска тел выползают у него бараньи хари, мычащие на нас, как два быка, выползают редьки с хвостами вверх и вниз, с табачного цвета глазами и начинают не ходить, а шмыгать, семенить – бочком‑бочком; и всего ужасней то, что Гоголь заставляет их изъясняться деликатным манером; эти «редьки» подмигивают табачного цвета глазками, пересыпают речь словечками «изволите ли видеть», и докладывает нам о них Гоголь не просто, а со странной отчаянной какой‑то веселостью; у заседателя нижняя часть лица не баранья, а «так сказать» баранья – «так сказать», от незначительного обстоятельства: оттого, что в момент появления заседателя на свет баран подошел к окну: ужасное «так сказать». Здесь Гоголя называют реалистом, – но помилуйте, где же тут реальность: перед нами не человечество, а дочеловечество; здесь мир населяют не люди, а редьки; во всяком случае этот мир, на судьбы которого влияет баран, подошедший к окну, пропавшая черная кошка («Старосветские помещики»), или «гусак» – не мир людей, а мир зверей.

    А все эти семенящие, шныряющие и шаркающие Перепенки, Голопупенки, Довгочхуны и Шпоньки – не люди, а редьки. Таких людей нет: но в довершении ужаса Гоголь заставляет это зверьё или репьё (не знаю, как назвать) танцевать мазурку, одолжаться табаком и даже более того, – испытывать мистические экстазы, как испытывает у него экстаз одна из редек – Шпонька, глядя на вечереющий луч; даже более того: амфибии или рептилии у него покупают человеческие души. Но под какими небесами протекает жизнь этих существ? «Если бы… в поле не стало так же темно, как под овчинным тулупом», – замечает Гоголь в одном месте. «Темно и глухо (в ночи), как в винном погребе» («Пропавшая грамота»). Гоголь умел растворять небо восторгом души и даже за небом провидел что‑то, потому что герои его собирались разбежаться и вылететь из мира; но Гоголь знал и другое небо, как бараний тулуп и как крышка винного погреба. И вот, едва снимает он с мира кисею своих грез, и вы оказываетесь уже не в облаках, а здесь, на земле, как это «здесь» земли превращается в нечто под бараньим тулупом, а вы – в клопа или блоху, или (еще того хуже) – в редьку, сохраняемую в погребе.

    И уже другая у Гоголя начинается сказка, обратная первой. Людей – не знал Гоголь. Знал он великанов и карликов; и землю Гоголь не знал тоже – знал он «сваянный» из месячного блеска туман или черный погреб. А когда погреб соединял он с кипящей месячной пеной туч, или когда редьку соединял он с существами, летающимипо воздуху, – у него получалось странное какое‑то подобие земли и людей; та земля – не земля: земля вдруг начинает убегать из‑под ног; или она оказывается гробом, в котором задыхаемся мы, мертвецы; и те люди – не люди; пляшет казак – глядишь: изо рта побежал клык; уплетает галушки баба – глядишь: вылетела в трубу; идет по Невскому чиновник – смотрит: ему навстречу идет собственный его нос. И как для Гоголя знаменательно, что позднейшая критика превратила Чичикова – этого самого реального из его героев – не более не менее, как в черта 104; где Чичиков – нет Чичикова; есть «немец» со свиным рылом, да и то в небе: ловит звезды, и уже покрался к месяцу. Гоголь оторвался от того, что мы называем действительностью. Кто‑то из‑под ног его выдернул землю: осталась в нем память о земле: земля человека разложилась для него в эфир и навоз; а существа, населяющие землю, превратились в бестелесные души, ищущие себе новые тела: их тела – не тела: облачный туман, пронизанный месяцем; или они стали человекообразными редьками, вырастающими в навозе. И все лучшие, человеческие чувства (как‑то: любовь, милосердие, радость) отошли для него в эфир: характерно, что мы незнаем, кого из женщин любил Гоголь, любил ли? Когда он описывает женщину – то или виденье она, или холодная статуя с персями, «матовыми, как фарфор, непокрытый глазурью», или похотливая баба, семенящая ночью к бурсаку. Неужели женщины нет, а есть только баба, или русалка, с фарфоровыми персями, сваянная из облаков?

    Когда он учит о человеческих чувствах, – он резонирует и даже более того: столоначальнику советует помнить, что он – как бы чиновник небесного стола 105, а в николаевской России провидит он как бы «град новый, спускающийся с неба на землю».

    Радость – радуется ли Гоголь? нет, темнеет с годами лицо Гоголя: и умирает Гоголь со страху.

    Невыразимые, нежные чувства его: уже не любовь в любовных его грезах – какой‑то мировой экстаз, но экстаз невоплотимый; зато обычные чувства людей для него – чувства подмигивающих друг другу шпонек и редек. И обычная жизнь – сумасшедший дом. «Мне опротивела пьеса («Ревизор»), – пишет Гоголь одному литератору: – я хотел бы убежать теперь…» «Спасите меня! Дайте мне тройку, как вихорь, коней!… Садись, мой ямщик… взвейтесь, кони, и несите меня с этого света! Далее, далее, чтобы не видно было ничего…» («Записки сумасшедшего»).

    Но должен ли Гоголь в этом мире своих редек и блистающих на солнце тыкв с восседающим сре‑Ди оных Довгочхуном воскликнуть вместе со своим сумасшедшим: «Далее, далее – чтобы не было видно ничего…»?


    1   2   3   4   5   6   7   8   9   10

    Коьрта
    Контакты

        Главная страница


    Серебряный голубь