страница15/18
Дата14.01.2018
Размер4.79 Mb.

Словарь «сибиризмов»


1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18

Галина Григорьевна сидела, придерживая ладонью непослушно ссыпающиеся чёрные локоны, и слишком долго читала Викино стихотворение. Каких-то шестнадцать строк. Вика, мывшая, было, стёкла для рамочек под писательские портреты, честно села и ждала. Чего?

Наконец учительница с какой-то неохотой отодвинула листок, подняла глаза:

— Вика, у тебя есть ещё стихи?

— Есть. Семь. Но это мне больше всех нравится, другие не хотелось бы показывать.

— Хорошо, Лазарева, что ты сама себе срогий цензор. Это предпосылка к возможному профессионализму.— Галина Григорьевна обрела обычный тон.— Кто сейчас знает, вдруг ты себя найдёшь именно в литературе? Я б только не хотела, чтобы ты слишком долго наслаждалась пессимистическими настроениями. Это, конечно, сладко — себя жалеть. Но от сладкого… сыпь бывает. Посмотри вокруг: сколько прекрасного, сильного, творчески напористого совсем рядом! Насколько хорошо и радостно жить и любить в нашей стране, в нашем обществе. И ещё, разве ты одна страдаешь? Уверяю тебя, что трудности переживает практически каждый. Но если бы все зацикливались на своих болячках, что бы стало с нашим миром? Он бы рассыпался на индивидуальности и перестал развиваться, утерял стремление к будущему.

— Да, да. Я помню: «Если любовь заставляет революционера хоть на минуту забыть о революции, то необходимо вырвать её из своей жизни».

— Лазарева! Вика. Ты подозреваешь меня в неискренности? Я ведь совсем о другом, о том, что многое в нашей жизни проходимо. Преодолимо. Нужно только не терять бодрость духа. Эх ты, девчонка! Знала бы, на кого огрызаешься.

Пауза. Галина Григорьевна отвернулась к окну, словно по клавишам постукивая пальцами по краю подоконника. Потом заговорила быстро и как бы даже насмешливо:

— Вот я одна без мужа воспитываю сына, и что — я несчастлива? Ничего подобного, Лазарева, ничего подобного: у меня есть вы. Пускай в какой-то момент я оказалась не нужна одному человеку, правда, очень много для меня значившему. Да и значащему до сих пор. Но я была, есть и буду нужна сотням других. Других, которым без меня хоть на чуть-чуть, на капельку, но в жизни холоднее, пасмурней. Глуше. Я действительно реально, а не выдумано счастлива своим делом, своей профессией воспитателя. Тем, что участвую по мере сил в важнейшем и прекраснейшем деле — общем созидании светлого будущего. А ты про капли в подушку.

— Не знаю, не могу понять. Но, мне кажется, Галина Григорьевна, у вас есть какая-то подмена. Неправильность. Я ска­зать не могу, но чувствую. Простите.

— Конечно прощаю! Это неизбежный возрастной эгоизм. Поэтому я не стану сейчас с тобой дискутировать. Рано.

— Пусть! Но, ещё! Мне рассказывала… ну, неважно, рассказывала одна пожилая женщина, которую вполне можно назвать ровесницей Тони Тумановой, о том, как она в юности очень любила читать в саду за родительским домом. Выйдет на рассвете, сядет на скамью под грушей и читает, пока все спят. И вот стал каждое утро за забором проезжать верхом молодой красивый командир. Он приостанавливался, шутил, говорил комплименты, а потом лихо скакал дальше по проулку. А ещё у него была необыкновенная улыбка, такая, что она, эта девушка, конечно же, не могла не влюбиться. И вскоре уже не представляла, что не увидится с ним в какой-то день. Тосковала, ждала. И тут однажды он вдруг перебросил к ней в сад убитого лебедя. И говорит: «Пусть его приготовят. Я завтра на тебе женюсь». У них там считалось, что лебедей могут только молодожёны есть. Но девушку как ледяной водой облили, всё наваждение прошло. Она смотрела на мёртвую белую птицу и думала: разве может один человек за двоих решать? Пусть командир, революционер. Хоть кто, это же оскорбительно. Если Тоня отказала Павке оттого, что они на самом деле были очень разными, то почему он, в свою очередь, оттолкнул Риту? За что, по какому праву? Потому что «он так решил»? Он один… Простите, но для меня он не во всём герой… И эта девушка. В общем, она потом вышла за совсем другого. С которым прожила много лет душа в душу. А лебедей вообще убивать нельзя. Они же верны друг другу до конца, ведь прежде чем пара заведёт гнездо, птицы ещё подростками дружат два или три года. И если одного убьют, то и второй кончает с собой, не живёт более.

— Птицы птицами, а люди людьми. Должны быть.

— Должны? Кому?

— А спроси об этом Марию Петровну. Спасибо ей за чудесную историю.


— Вика! Бежим! Обувайся — автобус через двенадцать минут!

Лена сама подавала ей кеды, сама вставляла её ключ в дверной замок.

И они помчались на автовокзал. Жёлто-красный «ЛиАЗ» стоял закрытым — шофёр отмечался в диспетчерской, а полтора десятка пассажиров и провожающих курили в автобусной тени, нетерпеливо наскоро лузгали семечки, без обычного интереса рассуждая о погоде и ценах на молочные продукты в областном центре.

Ольга со своей матерью стояли в стороне, на углу здания и спиной ко всем. У ног грелся под солнцем старый чёрный, с металлическими уголками, чемодан, с наброшенным поперёк синим болоньевым плащом. Длинная худая Ольга, высоко подняв лицо, что-то твердила полушёпотом, почти не шевеля опухшими губами, а обычно тоже не маленькая, но теперь как-то сильно сгорбившаяся мама в ответ молча плакала. Лена с разбега обняла Ольгу, вжалась лбом в ключицу и тихо заныла. На них обернулись.

Оленька, милая, ты сразу же напиши. Напиши всё, как есть, мы тут ждать будем.

Вика переминалась сзади, исподлобья виновато заглядывая в хлопающие слезами белесо-голубые глаза Олиной мамы. Наконец Лена отстранилась, держа Ольгу за руку своей левой, а правой потянула Вику:

— Да помиритесь вы! Нельзя же так больше!

Девчонки сошлись ближе и обнялись.

— Прости.

— Ты прости.

С шипом раздвинулись складчатые половинки дверок, и народ плотнее стеснился у переднего входа, по одному, с котомками, корзинами и мешками, продираясь на лучшие места. Лена подержала чемодан, пока Ольга последний раз обнялась с матерью и поднялась по ступенькам, с натугой подала вовнутрь.

— Пиши!


Водитель, перегазовав, стронулся и по кривой потихоньку выкатил на дорогу. Они успели разглядеть приплюснутые к последнему правому стеклу лицо и ладошку Ольги. Вика и Лена ответно замахали, а мама несколько раз стыдливо мелко перекрестила автобус.

— Пиши!!
А дело было так.

Коса серо-бежевого песка с каждым днём всё глубже зарезалась в оливковое тело реки, криво отхватывая длинные узкие лужи, кипевшие мальками, и снежно белые колонии чаек, крикливо оберегавшие недавно вылупившихся пуховичков от серых ворон и коршунов, пировали тут же, рядом со своими гнездовьями. Фарватерный стреж, отступая от выпирающих мелей, отгонял под противоположный обрывчатый берег часто играющие барашковые волны, занося сюда, под колено, тонны жирного бурого ила, в котором зимовали белые карасики и вызревали речные раковины.

Почти стоячая вода в заливе под косой прогревалась за пару солнечных недель, и, хотя сама Обь оставалась холодной до июля, здесь ребята купались уже с конца мая. Чуть ли не половину поверхности залива в начале лета занимали плотно подогнанные плоты. Огромные связки сосен выводились сюда паводком по Тибишке, Болчаку, Вольной и другим притокам и отстаивались до планового спуска. И каждый день мятый-перемятый буксирчик что-то перетаскивал, переставлял, тасуя лес по времени заготовки и качеству, определяя порции отправки на ближние и дальние лесозаводы.

Щекотливо рябящая щель между берегом и плотами калилась солнечными лучами до парной нежности, и в ней споро набирали рост и вес мириадные стада мальков, подъедаемые из затенённой глубины жадными окуньками, травянками и ершами. Бесчисленные крохотно-серые тени удивительно слаженно в полсекунды серебристо разбрызгивались от ног сходящих с берега купальщиков, чтобы через минуту вернуться и с любопытством общипывать волоски и пузырьки далеко белеющей кожи. Иногда из-под брёвен по самому дну осторожно выходили на мель пары молоденьких длинноносых стерлядочек и тут же опять исчезали в непроглядности Великой реки.

Напротив протараненного ледоходом угольного сарая несколько первоклашек с азартными криками играли в рыболовецкие траулеры, майками-тралами производя «добычу». Часто подёргивая длинными хвостиками, рядом бегали так же весело перекликавшиеся трясогузки, облавливая подбирающихся к мальчишкам редких в полдень комаров. А ближе к началу улицы, прямо на плотах расположились выпить несколько молодых мужиков. Белые, незагоревшие тела, все в одинаково синих «семейниках» до колен, приятно обдувались ровным ветерком, и ослепительное зенитное солнце ласково подпекало впервые оголённые шеи и плечи. Тяжёлые, в обхват и более, брёвна под ними едва ощутимо вздыхали, из­лучая аромат запекающейся живицы. Укрепив по центру скомканной одеждой бутылки и стаканы, мужики сидели неровным кругом, курили, щурясь то на реку, то на берег, сплёвывали и вяло обсуждали недавнюю облаву облрыбнадзора, незло материли дирекцию совхозной автоколонны и недружно хвалили гимнастку Ольгу Корбут, то есть всячески оттягивали начало процесса. А куда спешить? И так благодатно.

После литра зелёно-бутылочной томской «экстры» на пятерых, занюханного и загрызенного проросшими луковыми головками и чёрной, липкой полубулкой, разговоры пошли активнее и доверительней. Сдвинувшись, они вполголоса делились сомнениями в реальной пользе принятия «там» великих пятилетних планов, ибо здесь, на местах, они всё равно превращаются в одно сплошное очковтирательство. Начальство только выслуживается друг перед другом, а о простом народе нисколько не думает. Вот опять этой весной двадцать тонн лишних удобрений просто свалили в байрак за птицефермой, а лучше бы людям на огороды роздали. Ну, а сколько в прошлый год пшеницы под снег ушло? Да столько же, сколь и в позапрошлый. И всё списали. А зачем вообще пшеницу тут сеять, если она никогда на Севере не вызревает?

— Эх, почему русскому Ивану вот нигде жизни не дают? Ни раньше, при царе, ни теперь, при коммунистах? Сидим в лесу, а то и гляди, что за какую-нибудь берёзку срок влепят. Нельму поймал — штраф и конфискация сетей, за несчастную крякву столько взносов и лицензий заплатишь, что золотой покажется.— Бауэр деланно поднимал белые брови, а удивительно рано начавший сплошь седеть Халиллутдинов ответно тряс копчёно неотмывающимся указательным пальцем:

— А всё потому, что мы, русские, бессловесны, как, блин, коровы. Вот нас и доят, все, кто хотят.

— А чего нам, мычать, что ли?

— Бодаться.

— Бодливой корове Бог рогов не даёт.

— Так чего тогда трепаться попусту? Давай лучше прикинем, кого в «кооп» зашлём?

— Как кого? Толяна. От него Зинка млеет, может второй пузырь в долг даст.

— Даст-то, она ему даст. Но нам от этого ну никак не перепадёт.

Похохотав, зарядили всё-таки Толяна, а на контроль ему приставили Бауэра. Избранники, натянув брюки и прихватив ботинки, неохотно направились к ближайшему магазину, а трое оставшихся решили «опробовать воду». Метрах в пятидесяти от берега связки плотов расходились, образовав приличную, почти круглую лагуну. Там одиноко сидела какая-то молоденькая девчонка с книгой и газетной пилоткой на ­голове.

— И чего, красавица? Купаться-то будем? — Улыбаясь в свои «тридцать три зуба», Халиллутдинов заглянул под газету.

— Купайтесь. Вода совсем тёплая.

— О, да это ж Демакова. Ольга? — С другой стороны склонился Борис Громов.

— Я.


— Так ты её знаешь? — Халиллутдинов разочарованно отшагнул к краю, присел, раздвинув за спину длинные татуированные руки. И с маху, всем животом громко плюхнулся, веером окатив отшатнувшихся Ольгу и Бориса. За ним ровным столбиком всхлюпнул тридцатилетний невысокий качок Вован, тоже работавший в их речпорту.

— Знаю. С такого возраста и такого роста.— Показал в пустоту Борис.

Мужики долго не выныривали, по-пацански соревнуясь на задержку дыхания, а Борис ждал, чтобы засвидетельствовать победу. И краем глаза зацепил, как совсем рядом поднимается, словно по-щучьему велению вырастая, высокая девочка, нет, нет! совсем уже девица. Ольга сняла подмоченную пилотку, взмахнула жёлтыми, с предзакатной солнечной рыжинкой, вольно распущенными волосами.

— Мама милая! Да ты совсем уже взрослая! Невеста, хоть сейчас замуж пора.

— Как скажешь.

— Что «как скажу»?

— Ну, как позовёшь.

С какой-то непривычным смущением или, точнее, тревогой Борис взглянул в зелёные, прямо смотрящие на него глаза. И почувствовал, что краснеет.

— Ну… Тебе сколько?

— Семнадцать уже.

— Семнадцать — это много. Через год, действительно, можно и позвать.

— Так позови.

Высокая, ростом почти с него, но совсем ещё не созревшая, не оформившаяся, остроплечая и узкобёдрая Ольга напряглась, натянулась плетёной стрункой, непонятной силой не отпуская его взгляда. И Борис, не моргая, ответно втягивал и втягивал в грудь совсем уже ненужный воздух, краснея всё гуще.

— Ну и жди. Я приду. И постучу в окошко.

Из-под воды одновременно вынырнули две блестящие головы, слепо отдыхиваясь и отплёвываясь.

— Через год. Договорились? — облегчённо вырвался из её глаз Борис.

— Кто? Кто? — фыркали в друг друга Халиллутдинов и Вован.

— Ничья.


— Тогда заново. Раз, два, три!

И головы, надув щёки, опять скрылись.

— Не придёшь.— Ольга тоже приотвернулась, опустив лицо.— Тебя эта не отпустит.

— Которая? — Голос Бориса даже обрёл напускную игривость.

— Та, которая тебя присушила.

— И ты туда же! Никто меня не держит. Захочу — приду, ты жди.

— Нет, не сможешь. Никогда не сможешь, пока совсем, до смерти не иссохнешь или не утопишься! Как её первый. Ты никогда не придёшь!

— Да не кричи ты! Как вы мне все надоели со своими бабскими глупостями. «Не придёшь!» Что ж у меня ног нет?

Борис шагнул к Ольге, протягивая руку.

Дерево, оказавшееся под ним, было намного тоньше других и свободно провернулось, сдвигаясь и обнажая щель в две ладошки. Провалившись в неё почти до колен, Борис завалился на спину, закричал. И именно в этот момент под плотами тугой невнятной судорогой прокатилась слабая двойная волна от давно и далеко, почти за поворот, ушедшей «ракеты». Брёвна сомкнулись. С пронзающей мозг отчётливостью Ольга услышала хруст ломаемых костей, за которым наступило страшное Борисово молчание.

Ольга сидела в приёмной, тошняще пахнущей хлоркой и эфиром. Низенькая, в одно оконце, узкая комнатка-пристройка с пошарпанным жёлтым, со сплошными бумагами под толстенным стеклом, шатким столом для принимающего фельдшера, с двумя табуретами и застеленной тускло-красной клеёнкой кушеткой для поступающих. Крахмальная марлевая штора наполовину перекрывала равномерно раскачивающийся за окном и играющий блёсткими изнанками листьями огромный тополь. Под самым потолком забыто желтела не выключенная с утра «сотка», вокруг которой кружили две одуревшие от ожогов мухи.

Ольга изо всех сил давила затылком в жирно выбеленную стенку, стараясь избавиться от наплывающих под веки картин. Словно фотографии кто показывал. Помимо воли… Мужики, с матерной натугой отжимающие брёвна… Захлёстанные кровавой водой, разошедшиеся раны с бело зубящимися осколками… Восковое обострившееся лицо, на котором, словно на черепе, только чёрные пятна вместо глаз. Голубых, прекрасных, чистых, нежных и столько уже настрадавшихся глаз… Она уже отревела, сколько смогла, вроде как и полегчало, но эти картинки. Зачем же они?!

Санитарка баба Люся с четвёртого захода перестала гнать чудачку в вывернутом наизнанку, промокшем на груди и заду рябом сарафанчике, убеждая, что «дохтур ужо сделал, но пущать всё одно не велено — больной теперича спит». Но Ольга-то видела, как в отделение прошли Борисовы родители — тётя Нина и дядя Коля Громовы. «Дык то родичи! А ты, девка, чья ему будешь?» Действительно? Закат подкрасил изнанку оранжевых тополиных листьев сизо-сиреневым. С потускнением окна лампа набирала силу, и мухи наконец-то успокоились. «Чья ему будешь?..» За входными дверями взвизгнули тормоза, громким хлопком отключился двигатель, и в приёмный покой ввели охающую толстую бабку. Шофёр сразу же пошёл курить, а мятая медсестра со скорой недовольным голосом стала занудно долго пересказывать историю болезни появившейся в приёмной с недоеденным пирожком фельдшерице. Оля наконец-то встала и бочком вы­скользнула на крыльцо.

«Чья ему будешь»?

«Там, в стране далёкой, буду тебе…»

Женой, сестрой, рабой, чужой…

Утром ей удалось, накинув прихваченный из дома белый халат и подвязав косынку, незамеченной проскользнуть в коридор хирургического корпуса. Время пересменки — сёстры, фельдшер и врач собрались в своём закутке, и она беспрепятственно заглядывала во все палаты подряд. Борис лежал в предпоследней, самой маленькой. Вторая кровать была пуста, и она присела на краешек синего колючего одеяла. Несмотря на духоту, окно было наглухо закрыто, и из невынесенной с ночи «утки», и от особенного медицинского тазика с завёрнутыми внутрь краями, переполненного окровавленными ватками, и от открытой банки с фурацелином воздух в палате слоился даже на цвет.

Борис лежал на спине, укрытый от плеч до колен грубо-складчатой застиранной простынею с нахально лезущей в глаза печатью, и почти не дышал. Толсто нагипсованные лангетки с торчащими щепками и жёлтыми от мази бинтами. Свесившаяся рука с синяком от неточного попадания в вену. Пробившаяся за сутки щетина пепельной штриховкой очерчивала его бледность.

— Миленький ты мой. Родной, хороший. Ты спи, спи. А я просто посижу рядом. Просто посижу. Я ведь знаю — тебе сейчас больно, очень больно, но ты потерпи. Потерпи. Всё пройдёт. Зато она над тобой больше не властна, теперь ты свободен. А ноги — это искупление. Больно, но ты потерпи, постарайся. А я тебя вынянчу, выхожу. Сколько надо будет, столько и буду рядом. Разве что только сам прогонишь. А пока спи. Родной, хороший. Ты уже сделал шаг, сам его сделал, а остальное… я отмолю.

Так как, несмотря на антибиотики и постоянные перевязки, в течении трёх суток температура ниже тридцати девяти никак не падала, а раны открытого перелома обеих голеней начали активно гноиться и чернеть, Бориса срочно отправили машиной в Томск. Что произошло у Демаковых в семье, можно только гадать, но в тот же день Ольга вместе с мамой заявились к директору прямо на дом, оттуда уже вместе с ним перешли в школу, где забрали документы об окончании девяти классов. Пузырёк, подписывая необходимые бумажки, хмурился, но молчал, пока Ольга быстро-быстро говорила о своём неизменном решении немедленно уехать в город, где будет поступать на санитарные курсы, чтобы можно было сразу же поддежуривать в областной больнице. Раз решила и мать согласна — что ж, поезжай, только сняться с учёта и получить комсомольскую характеристику раньше понедельника не удастся. Перешлют попозже, ладно. А поздним вечером, почти уже ночью, Ольга прибежала к Лене и попросила передать Вике: она вовсе не собиралась отбивать Олега у подруги, а, наоборот, совсем даже хотела другого — думала так вот вернуть Викину близость. Потому что, когда они все, кроме неё, стали дружить с парнями, она вдруг прочувствовала тоск­ливый, липко безумящий страх перед собственной ненужностью. Как бы это смогло «вернуть» Вику, Ольга теперь толком объяснить не умела, но раньше у неё всё было продумано. Раньше. А теперь всё совсем по-другому, всё теперь будет хорошо у всех. И у Оли тоже.

21

Лёшка откармливал самку крестовика уже недели три, если не больше. За это время из робкого, от всего удирающего восьминогого малыша за верандным окном выросла приличная горошина, с хорошо различим крестом на тёмном брюшке, которая через месяц обещала стать новой чемпионшей. Взамен прошлогодней. Тогда паучиха раздулась побольше напёрстка, так, что под её тяжестью едва не обрывалась собственная сеть. А секрет-то в простом соблюдении режима питания: первое время в день два комара, потом неделю по одной серой мухе, а затем можно подавать и синих навозных. Только им нужно отрывать крылья — объевшаяся паучиха ленилась подновлять сети, так что иной раз до того доходило, что болтались сплошные махры, и Лёха не знал, куда подцепить подачку. Тогда он безжалостно сметал прутиком остатки тенет, оставляя только раму, и на пару дней делал перерыв в питании. Крестовичиха, то ли оголодав, то ли устыдясь, на третий вечер начинала натягивать в рамке новые, пересекающиеся в центре, толстые диагонали. Затем на этой лучистой основе ею закреплялась тончайшая и очень липкая спираль, а от середины к гнезду-укрытию, тоже спелёнатому из паутины, протягивалась сигнальная нить. Через неё крестовичиха контролировала колебание ловчей снасти прямо из щели оконной рамы. Но в хорошую сухую погоду она выбиралась в самый центр и, чуть покачиваясь в лёгком ветерке, через сеть, словно через радарную тарелку, самозабвенно вслушивалась в какие-то сигналы из неведомого далёка. Может быть, даже со звёзд, всё плотнее заполнявших юго-восточную темноту неба. Лёшка, вплотную разглядывавший её в это время сквозь стекло, впадал в немой восторг от совершенства механизмов паучьей конструкции, и никак, ни за что не мог поверить в то, что настолько сверхрациональное соз­дание не обладает таким же идеальным «разумом»: понятно, что это должно было быть не такое мышление, как у людей, но оно… не могло не быть. А вдруг пауки, действительно, через свои сети-антенны перекликаются с другими пауками — с других планет и галактик?


«Внезапно вырос целый лес; сухие ветви деревьев сплетались, их стволы шатались, как пьяные. Потом деревья расступились, и между ними образовались широкие прогалины. Из всё ещё ходившей ходуном почвы возникли духи земли, из чащи леса — духи деревьев, из моря — духи воды.

Далее взору Уленшпигеля и Неле явились гномы, что сторожат подземные сокровища,— горбатые, криволапые, мохнатые, кривляющиеся уроды; владыки камней; лесовики: этим рот и желудок заменяют узловатые корни, которыми они высасывают пищу из недр земли; властелины руд, отсвечивающие металлическим блеском, лишенные дара речи, не имеющие ни сердца, ни внутренностей, движущиеся самопроизвольно. Тут были карлы с хвостами, как у ящериц, с жабьими головами, со светлячками на голове,— ночью они вскакивают на плечи к пьяным прохожим, к боязливым путникам, затем спрыгивают на землю и, мерцая своим огоньком, который злосчастные путники принимают за свет в окне своего дома, заманивают их в болота и ямы…» — Лёшка всё словно наяву видел. Или, точнее, вроде как бы видел такое раньше, давным-давно, в самом раннем детстве, потом забыл и вот теперь вспоминал опять, картину за картиной. Смущало, что по книге для видений нужно было лежать голым и натереться волшебной мазью. Рецепт Лёшка всё же выписал: «Смешай равные доли stramonium'а, solanum somniferum'а, белены, опия, только что сорванные головки конопли и белладонну. Благодаря этому снадобью ты сможешь взлететь на солнце, на луну, на звёзды, побеседовать с духами стихий, возносящими к богу молитвы людей, пронестись над всеми городами, сёлами, реками и лугами». Но когда он стал спрашивать в аптеке у тёти Зои Гашиловой про латинские названия, то чуть оплеуху не получил — оказалось, что всё это сплошные наркотики. А как ей объяснять, для чего он выспрашивал? Чтобы, мол, на луну и звёзды полететь? Вот, вот.

«Тиля Уленшпигеля» Лёшка перечитывал на четвёртый раз. Впервые открыл книгу ещё зимой, перед Новым годом. Но тогда он, честно говоря, ничего толком не понял, а просто почувствовал, как какая-то заноза вошла в затылок и, через шею проникнув в спину, растворилась холодом меж лопаток. И началась непроходимая тоска. И на уроках, и на катке. И до­ма. Как будто чего-то не хватало. Через месяц он взял книгу в библиотеке снова. А потом ещё и ещё. Приклеив плас­тилином к квадратной батарейке лампочку от фонарика, Лёшка ночи напролёт внимательно вчитывался в каждую страницу, сверяясь со сносками и зубря комментарии, выныривая из-под одеяла, чтобы набрать побольше свежего воздуха и вновь нырнуть в военные действия и морские приключения, в зверства инквизиции и колдовство Катлин. Дюны Фландрии должны были походить на февральские сугробы, а вербы — они же везде вербы. Эх, неужели времена Вильгельма Молчаливого, принца Оранского никогда уже не вернутся? Так и придётся всю жизнь провести в спокойной, благополучной стране, на которую никто никогда не осмелится напасть. Вот, если бы на самом деле существовала машина времени! Он даже сшил из кусочка кожи маленький мешочек и повесил на шнурке на шею, только в его сердце стучал не пепел Клааса, а сосновый уголёк.

1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   18

Коьрта
Контакты

    Главная страница


Словарь «сибиризмов»