• День пятый Пятого дня ЧАС ПЕРВЫЙ



  • страница20/32
    Дата29.01.2019
    Размер7.78 Mb.

    Умберто Эко Имя розы От переводчика


    1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32

    Четвертого дня

    НОЧЬ,

    где Сальватор жалчайшим образом попадается Бернарду Ги, девушка, любимая Адсоном, захвачена как ведьма, и все засыпают еще более несчастными и перепуганными, чем проснулись
    Не успели мы спуститься из скриптория в трапезную, как послышался шум. Слабые отблески света запрыгали в проеме кухонной двери. Вильгельм мгновенно задул фонарь. Лепясь по стенам, мы осторожно подобрались к двери, ведущей в кухню. И увидели, что шум идет с улицы, а дверь на улицу открыта. Потом и голоса, и огни стали удаляться. Кто-то с силой захлопнул двери. Такая суматоха обещала только недоброе. Мы торопливо пересекли оссарий, выскочили из подземелья в пустую церковь и, воспользовавшись южным выходом, оказались на улице. В противоположной оконечности двора неярко мерцали факелы.

    Мы подошли. В общей сумятице наше появление не привлекло внимания. Мы затерялись среди тех, кто бежал к месту происшествия из спален и странноприимных палат. И нам открылось печальнейшее зрелище. Несколько лучников крепко держали Сальватора, побелевшего как белки его глаз, и какую-то плачущую женщину. Сердце мое сжалось. Это была она, та самая девица, о которой я все время думал. Увидев меня, она меня узнала и послала мне умоляющий, полный отчаяния взгляд. Не помня себя, я рванулся к ней, чтоб освободить из рук лучников, но Вильгельм схватил меня за плечо и выругал хотя вполголоса, но свирепо. Монахи и гости монастыря толпами сбегались со всех сторон.

    Пришел Аббат, пришел Бернард Ги, которому капитан лучников кратко доложил о случившемся. Вот что, собственно, произошло.

    По распоряжению инквизитора лучники патрулировали ночью внутри монастырской изгороди, особое внимание обращая на ровную площадь от въездных ворот до паперти, а также прочесывая огороды и все подступы к Храмине. Почему именно там их расставили, спросил я себя, и сам себе ответил: не иначе как Бернард прослышал от холопов и поваров о каких-то ночных заварушках в Храмине. Вряд ли ему с полной определенностью могли донести, кто да что. Но явно намекнули, что от крепостной стены к кухне и обратно кто-то протаптывает тропки. К тому же и безмозглый Сальватор, как он мне выложил все свои дурацкие намерения — с таким же успехом мог разболтать их в кухне или в хлеву какому-нибудь бедолаге, который, потеряв самообладание во время допроса, швырнул Бернарду этот кус. Значит, лучники знали, за чем охотятся. Поэтому они, несмотря на темноту и густой туман, сумели изловить Сальватора вместе с женщиной у самой кухонной двери, где те копошились, пытаясь открыть.

    «Женщина в таком святом месте! И с монахом! — сурово обратился Бернард к Аббату. — О высокочтимый господин мой, — продолжил он, — когда бы дело было только в нарушении обета чистоты, наказание этого человека подлежало бы исключительно вашей юрисдикции. Но поскольку не установлено, в какой мере действия этих двух злоумышленников могли угрожать благополучию иных лиц, гостящих в монастыре, требуется прежде всего разобраться, что у них за секреты. Эй, ты, я к тебе обращаюсь, — и он рванул из рук Сальватора объемистый узел, который тот тщетно пытался схоронить на груди. — Что там у тебя?»

    Я отлично знал, что там у него. Ножик, черный кот (как только узел распустили этот кот со страшным мяуканьем бросился наутек) и два раздавленных яйца, превратившихся в клейкую размазню, с виду напоминавшую не то сгустки крови, не то желтую желчь — в общем, некую мерзостную нечистоту. Сальватор собирался проникнуть в кухню, убить там кота и вырвать ему глаза. Непонятно, чего ради девушка покорно шла за ним… Ради чего — выяснилось очень скоро. Лучники обыскали ее, злорадно гогоча и приговаривая что-то похабное, и нашли на ней зарезанного куренка, еще неощипанного. Злосчастная судьба подстроила так, что даже ночью, когда все кошки серы, было явственно видно, что петушок черной окраски, как и убежавший кот. Я понял, что большего не требовалось, чтоб зазвать эту голодную девочку, которая прошедшей ночью и так уже лишилась (из любви ко мне!) своего драгоценного бычачьего сердца.

    «Так, так! — вскричал Бернард голосом, не предвещающим ничего хорошего. — Черный кот и черный петух! Знакомый набор! — и тут, увидев в толпе Вильгельма, обратился прямо к нему: — А вам он разве не знаком, брат Вильгельм? Разве не вы были инквизитором в Килкенни, три года назад, когда судили девку за связь с бесом, являвшимся в обличье черного кота?»

    Мой учитель молчал — как мне представилось, из трусости. Я дергал его за рукав, тряс, шептал в отчаянии: «Ну объясните же, что это ей для еды!»

    Учитель стряхнул с себя мои руки и вежливо ответил Бернарду: «Полагаю, что мой устаревший опыт не повлияет на ваши выводы».

    «О да! — с улыбкой торжества отвечал Бернард. — Имеются свидетельства и посолиднее! Стефан Бурбонский описывает в своем трактате о семи дарах Святого Духа, как Св. Доминик, проповедовавший в Фанжо, клеймя еретиков, предупредил некоторых бывших там женщин, что сейчас покажет им, кому они услужали ранее. И внезапно выпрыгнул промежду всех ужасающий кот величиною с большую собаку, с огромными горящими глазами и с кровоточивым языком, свисавшим до пупа, с коротким твердым хвостом, так задранным, что на ходу тварь эта показывала всю свою заднюю мерзость, зловонную, как никакая другая (так же как зловонны и те анальные части, к которым многие адепты Сатаны, из коих не последние — рыцари-храмовники, прикладываются устами во время своих радений). Покружив около тех женщин не менее часу, кот запрыгнул на канат, идущий к колоколу, и вскарабкался на колокол, оставив в церкви свои вонючие извержения. И разве не кот столь превозносим катарами, что Алан Лилльский полагает даже, будто имя они свое взяли от имени catus в честь этого зверя, которого лобызали в промежность, считая за воплощение Люцифера? Не свидетельствует ли о том же гадостном обычае и Вильгельм Овернский в своем труде. „О законах“? Не заверяет ли Альберт Великий, что каждый кот может оказаться бесом? И разве не указывает мой высокоуважаемый собрат Жак Фурнье, что при смертном одре инквизитора Годфрида Каркассонского присутствовали два черных кота, бывшие не кем иными, как бесами, пришедшими осквернить его останки?»

    Содрогание ужаса прокатилось по толпе монахов, многие осенили себя крестным знамением.

    «Достопочтенный Аббон, достопочтенный Аббон, — продолжал тем временем Бернард с предостерегающим видом, — думаю, что вашему высокопреосвященству неизвестны еще все употребления, которые извлекаются грешниками из этих орудий зла! Мне же, к величайшему сожалению, пришлось с ними ознакомиться! Я видывал много злодеек, которые в самые темные часы ночи, совместно с другими, такого же пошиба, использовали черных котов для прегнусного ведовства, которое потом уж не могли отрицать: скакали на закорках некоторых тварей, переносились, под защитой ночного мрака, на огромные пространства, уволакивая за собою и пленников, обращенных в похотливых инкубов… И дьявол собственною персоной показывался перед ними, во всяком случае они были в том уверены, в обличье кочета, или какого-либо иного черного скота, и с этим черным скотом они, не спрашивайте меня как, возлегали. Я знаю и способен поклясться, что это еще не самое страшное из их козней и что, кудесничая таким манером, они добрались и до самого Авиньона, и там варили зелья и притиранья, готовя заговор на жизнь его святейшества папы, чтоб отравить ему пищу. Папа сумел спастись и обнаружить отраву только благодаря своим волшебным приборам в форме гадючьего языка, инкрустированного бесценными изумрудами и рубинами, которые одарены божественной способностью указывать на наличие в пище и питье ядов! Одиннадцать приборов подарил ему его величество король французский, все в форме таких гадючьих языков, с драгоценнейшими камнями, благодарение Богу, и только таким образом его святейшество верховный наш понтифик избежал неминуемой смерти! Хотя надо добавить, что враги его святейшества превзошли даже и эту низость, и все мы знаем, какие вещи открылись во время процесса еретика Бернарда Делисье, арестованного десять лет назад; у него были найдены в доме чернокнижные сочинения, и с пометками на самых опасных листах, с полнейшими руководствами, как выделывать восковые фигурки и добиваться погибели любого врага. И поверите ли, нет ли, однако у него в доме были найдены фигурки, воспроизводившие с необыкновенной похожестью облик его святейшества папы, и на этих фигурках, на самых жизненных местах тела, были нанесены красные точки, а все знают, что таковые фигурки, повешенные на веревке, следует помещать перед зеркалом, а потом поражать жизненные точки острой булавкой, а потом… Но для чего я углубляюсь в эти отвратительные подробности? К чему доказательства! Сам его святейшество папа сказал о вреде котов и петухов и описал все их козни, проклиная их, в своем постановлении Super illius specula, которое советую вам всем перечитать, если оно, конечно, найдется в вашей богатейшей библиотеке, и хорошенько подумать…»

    «У нас есть, есть», — горячо заверил Аббат, не помнивший себя от волнения.

    «Ну и отлично, — подвел итог Бернард. — Теперь, по-моему, случай этот ясен. Совращенный монах, ведьма и какой-то их дьявольский обряд, к счастью не успевший осуществиться… Ну, а кто был намечен жертвой? Это мы, безусловно, скоро узнаем. Чтоб узнать это поскорее, я пожертвую несколькими часами сна. Надеюсь, ваше высокопреподобие соблаговолит предоставить мне место, куда отвести этого человека…»

    «У нас есть темницы в подвале кузни, — сказал Аббат. — К счастью, они редко используются и вот уже много лет пустуют».

    «К счастью или к несчастью», — отрезал Бернард. Он приказал лучникам узнать дорогу и препроводить двух пленников в две разные темницы. Мужчину привязать покрепче к какому-нибудь кольцу в стене, так, чтобы он, Бернард, сойдя туда в скором времени, мог бы допросить его, глядя ему прямо в лицо. Что же до девки, сказал он, с ней все понятно, и не стоит сейчас возиться, ее допрашивать. Ее еще подвергнут надлежащим испытаниям, прежде чем сожгут как ведьму. Так как она ведьма — чтобы заставить ее говорить, нужно поработать. С монахом же дело другое. Его еще можно привести к раскаянию. И он сверлил взглядом трясущегося Сальватора, как будто внушая ему, что не все возможности потеряны. Пусть только расскажет правду. А также, добавил Бернард, назовет своих сообщников.

    Обоих уволокли. Он безмолвно висел на руках стражников, будто был без сознания. А она плакала, билась и скулила, как животное, которое гонят под нож. Но ни один человек — ни Бернард, ни латники, ни даже я — не понимал, что она там выкрикивает на своем деревенском наречии. Хотя она и владела речью, но для нас была все равно что немая. Одни слова дают людям власть, другие делают их еще беззащитней. Именно таковы темные речи простецов, которых Господь не допустил к науке высказывать свои мысли универсальным языком образованности и власти.

    Снова я безотчетно рванулся за нею, снова Вильгельм, мрачный как туча, удержал меня. «Остановись, дурень, — сказал он. — Девчонка пропала. Горелое мясо».

    Когда я окаменело глядел, как ее уводили, а в голове вихрем проносились самые противоречивые мысли, кто-то тронул меня за плечо. Непонятно каким образом, но я, еще не обернувшись, уже знал, что это Убертин.

    «Смотришь на ведьму?» — сказал он. Я вздрогнул, хотя был уверен, что о моих делах он знать не может и заговорил со мной только оттого, что сумел уловить, благодаря своей чудовищной чуткости к человеческим страстям, напряженность моего взгляда.

    «Нет, — забормотал я. — Я не смотрю… То есть, может быть, и смотрю, но она не ведьма… Мы ведь не знаем. Может, она не виновата».

    «Ты смотришь потому, что она красивая. Ведь правда, красивая? — допытывался он с необыкновенным жаром, стискивая и стискивая мою руку. — Если ты смотришь на нее потому, что она красивая, и смущен ею (а я уверен, что ты ею смущен, потому что грехи, в которых она подозревается, еще усиливают в твоих глазах ее притягательность), если ты смотришь на нее и испытываешь желание, это именно и доказывает, что она ведьма. Берегись, мой сын! Красота тела целиком ограничивается кожей. Если бы люди увидели, что находится под кожей (как это произошло с Беотийской рысью), — они бы содрогнулись от вида женского тела. Все это очарование на самом деле состоит из слизи и крови, животной мокроты и желчи. Если вспомнить, что содержится в ноздрях, глотке и кишках — поймешь, что тело набито нечистотами. А ведь слизи или помета ты не захочешь коснуться даже пальцем. Откуда же берется желание сжать в объятиях мешок, наполненный навозом?»

    Я ощутил рвотные позывы. Я не хотел больше слушать эти слова. Тут пришел на помощь учитель, который все слышал. Он резко шагнул к Убертину, схватил его руку и оторвал от моей.

    «Хватит, Убертин, — сказал он. — Девушка скоро пойдет под пытку, потом на костер. И превратится именно в то, что ты описываешь: в слизь, кровь, желчь и животную мокроту. Но это произойдет стараниями наших с тобой ближних. Именно они извлекут из-под человеческой кожи то, что Господь позаботился этой кожею прикрыть и украсить. Вдобавок с точки зрения первоматерии ты ничем не лучше той девчонки. И оставь мальчика в покое».

    Убертин огорченно потупился. «Наверно, я согрешил, — пробормотал он. — Конечно, я согрешил. Чего еще ждать от грешника?»

    Толпа стала расходиться, продолжая обсуждать виденное. Вильгельм ненадолго подошел к Михаилу и другим миноритам, которые желали услышать его соображения.

    «Теперь в руках Бернарда доказательства. Хотя пока и сомнительные. В монастыре орудуют колдуны и творят те же самые заклятия, какие творили заговорщики в Авиньоне, пытаясь извести папу… Конечно, в судебном смысле это еще не улика против нас. В таком виде это не может повредить завтрашней встрече. Но сейчас он постарается вырвать у этого несчастного новые показания. Которые, по моему глубокому убеждению, пустит в ход не сразу. Он их прибережет, чтобы воспользоваться в дальнейшем. И потом внезапно развалит всю дискуссию, когда она начнет принимать нежелательный для него оборот».

    «Может он добиться, чтобы тот как-то свидетельствовал против нас?»

    Вильгельм ответил не сразу. «Будем надеяться, нет», — неуверенно проговорил он. Я же мысленно сказал себе, что если Сальватор выложит Бернарду все то, что рассказывал нам, касательно своего с келарем прошлого, и если хоть как-то заикнется о связи их обоих с Убертином, находившимся в то время в бегах, — положение для миноритов создастся крайне затруднительное.

    «В любом случае подождем их действий, — ровным голосом продолжал Вильгельм. — С другой стороны, повторяю тебе, Михаил, что все решено заранее. Но ты хочешь попробовать».

    «Хочу, — сказал Михаил. — И уповаю на помощь Господню. Святой Франциск заступится за всех нас».

    «Аминь», — поддержали остальные.

    «О! Разве не говорили тебе, — насмешливо отозвался Вильгельм, — что Святой Франциск, скорее всего, находится в совершенно другом месте и там дожидается Страшного суда, и никогда не видится с Господом Богом?»

    «Будь проклят этот еретик Иоанн, — бормотал владыка Иероним, когда все расходились спать. — Теперь он уже и святых заступников нас лишает. Что же нас тогда ждет, грешников несчастных?»

    День пятый
    Пятого дня

    ЧАС ПЕРВЫЙ,

    где разворачивается братская дискуссия о бедности Христа
    С сердцем, отягощенным множеством печальных дум о событиях этой ночи, поднялся я утром пятого дня, когда уже отзвонили к первому часу и Вильгельм, грубо тряхнув меня за плечи, известил, что совместное заседание вот-вот начнется. Я выглянул в окошко своей кельи и ничего не увидел. Вчерашний туман превратился в плотную, цвета молока пелену, целиком укрывшую монастырский двор.

    Я вышел из дому. Аббатство предстало передо мной таким, каким прежде я не видал его ни разу. Только несколько крупнейших построек — церковь, Храмина, капитулярная зала — вырисовывались из туманной завесы, хотя и совсем неясно, как тени среди теней. Остальные строения можно было различить только с нескольких шагов. Казалось, что контуры вещей и животных внезапно проявляются из несуществования. Люди же выплывали из-за млечного полога постепенно, сперва серые, как призраки, потом — все более и более узнаваемые.

    Для меня, рожденного в северных краях, эта стихия была не в новинку, и, возможно, в иное время она напомнила бы мне, во всей их сладости, знакомые с детства поля и родной замок. Но не так было в это утро. Состояние воздуха казалось печально сродни состоянию моей души, и горечь, с которой я пробудился, все нарастала и нарастала, по мере того как я брел к капитулярной зале.

    Вдруг в нескольких шагах от входа я заметил Бернарда Ги, прощавшегося с каким-то человеком, которого спервоначалу я не узнал. Потом тот двинулся в мою сторону, и, почти столкнувшись с ним, я понял, что это Малахия. Он шел и тревожно озирался, как преступник, боящийся, что его поймают. Но я уже говорил, что лицо этого человека и раньше — может быть, с детства — имело такое выражение, будто он скрывает или хотел бы скрыть некую ужасную тайну.

    Он не заметил меня, прошел мимо и растворился в тумане. Я же, охваченный любопытством, подкрался ближе к Бернарду и увидел, что он на ходу просматривает какие-то документы — возможно, только что полученные от Малахии. Дойдя до порога капитулярной залы, он жестом подозвал капитана лучников, караулившего неподалеку, и что-то ему шепнул. Потом вошел. Я вошел за ним.

    Я впервые переступал порог этого помещения, казавшегося снаружи скромных размеров и простейшей постройки; по моим представлениям, оно было возведено совсем недавно на развалинах первоначальной аббатской церкви, возможно, разрушенной или поврежденной пожаром. Входя с монастырского двора, необходимо было сперва миновать портал, построенный в современном стиле, со стрельчатой аркой, без всяких украшений, кроме розетки вверху посередине. Однако сразу же за входом, внутри, открывались обширные сени, устроенные, по всей видимости, из остатков первоначального нартекса{*}142; а прямо перед глазами вошедшего устремлялся в вышину еще один портал, на этот раз со старинной аркой и с тимпаном в форме полумесяца, полным чудесных скульптурных изображений. Несомненно, это был сохранившийся портал несуществующей старой церкви.

    Статуи в тимпане казались не менее хороши, чем на портале новой церкви, но не так опасны с виду. Здесь тоже, как и на том портале, все изображение было подчинено фигуре Христа, восседшего на троне; однако рядом с ним, в разных позах и с различными предметами в руках, находились двенадцать апостолов, от Него получившие распоряжение идти по миру и проповедовать Евангелие в народах. Над головою Христа, в полукруге, разделенном на двенадцать ломтей, и под его стопами, в непресекающейся веренице фигур, были представлены народы мира, предназначенные из уст посланников воспринять благую весть. Я распознал по внешнему обличью евреев, каппадокийцев, арабов, индийцев, фригийцев, византийцев, армян, скифов, римлян. Однако вперемешку с ними в тридцати кольцах, располагающихся полукругом над полумесяцем, разделенным на ломти, обретались жители неведомых миров, о которых нам известна только самая малость из описаний Физиолога и из смутных отзывов путешественников. Многие из этих персон ничего мне не говорили, других я узнал: например, уродов с шестью пальцами на каждой ладони; фавнов, рождающихся из червы и вызревающих в щелях между корой дерева и его же мякотью; сирен с чешуйчатыми хвостами, соблазнительниц мореходов, и эфиопов, чье тело чернее черноты, и чтобы защитить себя от солнечного жара, они закапываются в песчаные норы; ококентавров, чье туловище выше пупа человеческое, а ниже — ослиное; циклопов, у которых имеется только один глаз величиной со щит; Сциллу с девической головкой и грудью, с брюхом волчицы, с хвостецом дельфина; волосатых людей из Индий, которые обитают в болотах и у реки Эпигмариды; псиглавцев, которые не способны вымолвить ни слова, чтобы не залаять; скиаподов, бегущих с ужасной поспешностью на своей единственной ноге, которые, когда желают защититься от солнечного света, сами ложатся, а огромную ступню развешивают над собой, как зонт; астоматов из Греции, лишенных ротового отверстия и вдыхающих воздух через нос, и питающихся этим воздухом; бородатых женщин Армении; пигмеев; эпистигов, называемых также ресничниками, которые родятся из земли, имеют рот на животе, а глаза на плечах; чудовищных женщин с Красного моря, высотою в двенадцать локтей, с волосами до коленок, с бычьим хвостом пониже спины и с лапами, как у верблюда; и людей со стопами, повернутыми назад, так что все их неприятели, гонясь по следу, попадают не туда, куда те направлялись, а туда, откуда вышли; кроме этого, люди с тремя головами, люди с глазами, светящимися, как плошки, и чудовища с острова Цирцеи, у которых тела человеческие, а выше шеи — взято от самых различных зверей.

    И эти, и множество других занимательнейших существ были среди изваяний портала. Но ни от одной из скульптур не исходило ужасного беспокойства, как от тех, с новой церкви, ибо они своим видом не повествовали ни о бедах этого света, ни о наказаниях ада, а были призваны свидетельствовать, что долгожданная весть достигла уже любых пределов знаемой земли и распространилась даже на незнаемую, и поэтому украшение портала содержало в себе некое радостное обещание согласия, обещание достижения единства в Слове Христа, в благословенной экумене.

    Хорошее предзнаменование, сказал я себе, к той встрече, которая готовилась состояться сразу же за порогом, где люди, ставшие один другому врагами из-за расхождений в толковании евангелия, сегодня, может быть, сойдутся и мирно решат свои споры. И я добавил, обращаясь сам к себе, что я убогий грешник, если омрачаю своими мелкими страданиями преддверие событий, имеющих такую великую важность для всей истории христианства. Я соразмерил ничтожность собственных огорчений с величественным обетованием мира и покоя, запечатленным на камнях тимпана. И испросив прощения у Бога за свою суетность, я обрел снова крепость духа и, заметно успокоившись, перешагнул порог залы.

    Войдя, я сразу же увидел членов обеих делегаций в полном сборе. Они размещались друг напротив друга на скамьях, составленных полуокружностью. Образовывалось два крыла, примыкавших к большому столу, где восседали Аббат и кардинал Бертран.

    Вильгельм, при котором я имел право состоять как писец, усадил меня на миноритской стороне. Тут же были и Михаил с его людьми и францисканцы от авиньонского двора. Так было устроено нарочно — чтобы встреча выглядела не побоищем французов с итальянцами, а ученым диспутом между защитниками францисканской точки зрения и критиками этой точки зрения. При этом объединяла одних с другими, разумеется, чистая католическая верность папскому престолу.

    С Михаилом Цезенским были брат Арнальд Аквитанский, брат Гугон из Новокастро и брат Вильгельм Алнуик, принявшие сторону Перуджи некого капитула, а кроме того, епископ Каффы и Беренгар Таллони, Бонаграция Бергамский и прочие минориты от авиньонского двора. С противоположной стороны восседали Лаврентий Декоалькон, бакалавр из Авиньона, епископ Падуанский и Иоанн д’Анно, доктор теологии из Парижа. Рядом с Бернардом Ги, молчаливым и напряженным, сидел доминиканец Иоанн де Бон, которого звали в Италии Джованни Дальбена. Он, как объяснил мне Вильгельм, много лет назад работал инквизитором в Нарбонне, где осудил множество бегинов и бедных нищих; но поскольку, верша суд и расправу, он объявлял одним из признаков ереси разговоры о бедности Христа, против него вдруг восстал Беренгар Таллони, лектор одного из монастырей в том же городе, и пожаловался папе. В сказанную пору Иоанн не имел еще твердого мнения по этому вопросу и вызвал обоих ко двору, где между ними состоялась дискуссия, не давшая определенных результатов; после этого францисканцы выработали свою точку зрения, о которой я рассказывал, на Перуджийском капитуле. От авиньонцев, кроме перечисленных, были еще и другие представители, как, например, епископ Альбореа.

    Заседание открыл Аббон. Он счел нужным освежить в памяти собравшихся недавние события. Он напомнил, что в год Господен 1322 генеральный капитул братьев миноритов, собравшийся в Перудже под председательством Михаила Цезенского, постановил, по зрелом и усердном размышлении, что Христос, дабы составить пример совершенной жизни, и апостолы, дабы сообразоваться с учением Христа, никогда и ни под каким видом не имели в общей собственности никаких вещей и ничем не обладали ни как владельцы, ни как управители, и на этой истине основывается вера чистая, католическая, что легко доказуемо множественными цитациями из канонических книг. Посему представляется как святым, так и достохвальным отказ от права собственности на любые вещи, и именно этого правила святости придерживались первооснователи действенной церкви. Далее он указал, что того же правила святости придерживались и Венский собор в 1312 году, и сам папа Иоанн в 1317 году, в конституции статуса братьев миноритов, начинающейся словами Quorundam exigit, где он оценивает резолюции Венского совета как набожные, ясные, твердые и зрелые. Посему Перуджийский капитул, полагая, что те позиции, которые в полном соответствии со священным вероучением всегда считались за верные и при апостольском престоле, надлежит всемерно и повсеместно утверждать, и что никогда ни при каких обстоятельствах не следует уклоняться от указанной престолом линии, — основываясь именно на этих положениях, капитул ограничился тем, что узаконил официально принятые решения и заверил их подписями таких знатных теологов, как провинциалы и министры ордена брат Вильгельм Английский, брат Генрих Германский, брат Арнальд Аквитанский; в подписании документа также приняли участие брат Николай, министр французского отделения, брат Вильгельм Блок, бакалавр и генеральный министр, и четыре провинциальных министра — брат Фома из Болоньи, брат Петр из провинции Св. Франциска, брат Фердинанд из Кастелло и брат Симон из Тура. Однако, продолжил Аббон, на следующий год папа выпустил декреталию Ad conditorem canonum, против которой выступил брат Бонаграция Бергамский, посчитавший ее противной интересам францисканского ордена. Тогда папа сорвал декреталию с ворот главного авиньонского собора, где она была вывешена, и исправил ее во многих местах. Но при этом он не ослабил, а, наоборот, усугубил нападки, и положение обострилось, судя, в частности, по тому, что брата Бонаграцию незамедлительно вслед за этим посадили в тюрьму, где он провел около года. И никаких уже сомнений не могло оставаться в исключительном нерасположении понтифика после того, как в том же самом году он выпустил печально известную буллу Cum inter nonnulios, в которой окончательно разгромил все положения Перуджийского капитула.

    Тут, вежливо прерывая Аббата, выступил кардинал Бертран и заявил, что при этом необходимо учитывать, что в дело замешался, с явным намерением усложнить положение и раздражить понтифика, в 1324 году император Людовик Баварский со своей Саксенгаузенской декларацией, в которой, при отсутствии сколь бы то ни было убедительных мотивировок, принимал сторону перуджийцев. К тому же необъяснимо, добавил Бертран с тончайшей улыбкой, с какой стати вдруг император так ратует за бедность, если сам вовсе ее не придерживается. Он откровенно выступил против его святейшества папы, назвавши того «врагом мира» и заявив, будто тот всецело поглощен устройством распрей и раздоров. В конце концов он выставил его святейшество папу еретиком, более того — ересиархом…

    «Не вполне так», — попытался смягчить его слова Аббон.

    «По существу — именно так», — сухо ответил Бертран. И добавил, что именно необходимостью дать отпор безответственной выходке императора обусловлена выпущенная его святейшеством папой декреталия Quia quorundam, и что именно после этого он был вынужден настоятельно потребовать, чтобы Михаил Цезенский явился в Авиньон собственной персоной для разбирательства дела. Михаил же прислал письмо с извинениями, сообщая, что болен (в чем никто не позволил бы себе усомниться), и направят вместо себя брата Иоанна Фиданцу и брата Гумилия Кустодия Перуджийского. Однако по чистой случайности, продолжал кардинал, через перуджийских гвельфов{*}143 до сведения папы дошло, что, вовсе и не думая болеть, брат Михаил налаживает связи с Людовиком Баварским.

    Но все это не имеет значения. Что было — то было, а ныне брат Михаил, по виду судя, пребывает в здравом и цветущем состоянии, а следовательно, в самое ближайшее время может явиться в Авиньон. Впрочем, не исключается, что даже и полезно, — отметил кардинал, — заблаговременно взвесить (чем мы ныне и занимаемся) в собрании благоразумнейших мужей, избранных обеими сторонами, что же именно Михаил собирается высказать папе при встрече, учитывая, что всеобщей задачей было и остается не обострять сложившееся положение вещей, а по-братски уладить то недопонимание, которому не место меж любящим родителем и почтительнейшими его чадами и которое с момента зарождения и до сих пор питалось и питается исключительно некоторыми неуместными вмешательствами неких властительствующих особ (неважно, императоры ли они или князья мира), не имеющих ни малейшего права вмешиваться в дела святой матери церкви.

    Тут снова взял слово Аббон и сказал, что он, хотя и будучи прелатом церкви и одним из старейшин того ордена, которому, как известно, церковь немалым обязана (на эти слова и правое и левое крыло откликнулись смиренно-почтительным шепотом), — но он все же не разделяет мнения, будто император должен быть совершенно чужд заботам святой церкви — в силу ряда причин, на которых подробнее остановится впоследствии в своем выступлении брат Вильгельм из Баскервиля. В то же время, подчеркнул Аббон, представляется оправданным решение провести ныне первый круг переговоров между папскими посланниками и теми представителями сыновей Святого Франциска, которые самим своим участием в настоящей встрече проявляют себя как преданные сыновья и святейшего отца — папы. Исходя из этого он и предоставляет брату Михаилу или тому, кто будет говорить от его имени, изложить, какие же тезисы он собирается защищать в Авиньоне.

    Михаил ответил, что, поскольку, к величайшей неожиданности и величайшей радости всего ордена, в этой зале находится Убертин Казальский, от которого сам понтифик с 1322 года ожидает фундаментального доклада по вопросу о бедности, не подлежит сомнению, что именно Убертин гораздо лучше, чем кто бы то ни было, при его общепризнанной ясности ума, образованности и пламенном благочестии, сумеет подытожить основные положения, которыми ныне и впредь определяется позиция францисканского ордена.

    Встал Убертин, и не успел он начать свою речь, как я уже понял, отчего его всегда так восторженно принимали и как проповедника и как придворного. Выразительные движения, убедительный голос, обольстительная улыбка, четкий и последовательный ход рассуждений — все это приковывало к нему внимание слушателей, не ослабевавшее до тех пор, пока не оканчивалось выступление. Прежде всего он провел высокоученейший разбор тех оснований, на которых держалась перуджийская теория. Он сказал, что в первую очередь требуется учесть, что Христос и его апостолы находились в двойственном положении, ибо являлись, с одной стороны, первосвященниками церкви Нового Завета и в этом своем качестве обладали властью раздаяния и разделения благ по нуждам бедных и по нуждам служителей церкви, для чего владели имуществом, на что указывается в четвертой главе Деяний святых апостолов, и относительно этого никто не сомневается. Но в то же время Христос и апостолы, с другой стороны, могут быть рассмотрены как частные особы, столпы вероисповедного совершенства и совершенные пренебрегатели мира. В этом случае необходимо разграничивать два вида владения. Первый из них — гражданский и мирской, обозначаемый в имперском законодательстве термином in bonis nostris144, поскольку нашим может считаться то добро, которое за нами охраняется государством и которого лишившись, мы имеем право требовать в возврат. Посему следует различать — защищает ли некто в гражданском и мирском смысле свою собственную вещь, которую грозят у него отнять, и взывает ли в этом случае к государственной справедливости (так вот, что касается этого — утверждение, будто Христос и апостолы владели вещами в подобном, первом смысле, есть еретическое высказывание, ибо нам говорит в V своей главе Матфей, что если кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду, и то же самое мы видим в VI главе от Луки. В данных словах Христос отстраняет от себя всякое владение и власть и побуждает своих апостолов к тому же; смотри также у Матфея в главе XXIV145, где Петр говорит Христу: вот, мы оставили все и последовали за Тобою). Но совсем иное дело — иметь имущество во временном пользовании, что случается благодаря совокупному братскому волеизъявлению, и в этом понимании Христос и его люди предстают владельцами имущества по естественному праву, каковое право принято еще называть ius poli, то есть небесное право, основанное на законах природы, исходящих не из людских предустановлений, а из здравого смысла, в противоположность ius fori146, подразумевающему владение, основанное на общественной договоренности. Когда-то давно, еще до первоначального распределения благ, и они, и власть не принадлежали никому, так же как ныне те вещи, которые не подлежат ничьему владению и доступны для всякого. В определенном смысле вещи являлись совокупным достоянием всех людей. И только после познания греха наши прародители стали разделять вещи как собственность, и тогда образовалось мирское имущество в том виде, в котором оно существует и сегодня. Однако Христос и апостолы владели вещами в первоначальном, небесном смысле, и в этом смысле они владели своими одеждами, хлебами и рыбами; как говорит Павел в первом послании к Тимофею, «имея пропитание и одежду, будем довольны тем». Поэтому Христос и его люди не владели вещами, а временно ими пользовались, а значит, ни в малейшей степени не нарушалась их абсолютная бедность. Что признано, в частности, папой Николаем II в декреталии «Exiit qui seminat».

    После этих слов поднялся с другого конца ряда доктор теологии из Парижа Иоанн д’Анно и заявил, что умозаключения Убертина представляются ему противоречащими как здравому смыслу, так и здравому толкованию Священного Писания, ибо очевидно, что в отношении благ, расходуемых при пользовании, как, к примеру, хлебы и рыбы, невозможно говорить о временном их использовании, а только об окончательном употреблении; и что все, чем сообща пользовались основатели первобытной церкви, — как явствует из второй и третьей главы Деяний, — всем этим они владели исходя из того же отношения к собственности, которого придерживались и до обращения; и что апостолы и после нисхождения Святого Духа продолжали владеть земельными поместьями в Иудее; и что обет жизни без собственности не распространяется на те вещи, которые для жизни естественно необходимы; и что когда Петр заявляет, будто оставил все, он не имеет в виду материальную собственность; и что Адам имел и власть, и вещественное имущество; и что слуга, получающий от хозяина плату, берет ее не во временное и не в окончательное пользование; и что слова Exiit cui seminat, на которые постоянно опираются минориты и согласно которым меньшие братья только пользуются тем, что им необходимо, но не выступают ни распорядителями, ни собственниками этого, могут быть относимы только к тем вещам, которые от пользования не терпят ущерба, в то время как если бы в Exiit речь шла о предметах, потребляемых единократно, положение оказалось бы абсурдным; что между фактическим использованием и юридическим владением нет никакой разницы, или если есть, то очень смутная; что любое право человека, на основании которого осуществляется распределение благ, подтверждено законами книги завета; что Христос в качестве смертного человека с самой минуты своего зачатия был владельцем всех богатств, какие есть на земле, а в качестве сына Божия — унаследовал от отца высшую власть надо всем; что он являлся хозяином одежды, питания, денежных средств, собираемых в форме взносов и пожертвований с верующих, а если он и был беден, то не потому, что не располагал собственностью, а потому, что не употреблял ее плодов, так как простое юридическое владение, без взимания интереса, не обогащает того, кто числится владельцем; и, наконец, даже в том случае, если в Exiit действительно утверждается нечто иное, все равно верховный римский понтифик в том, что имеет отношение к вере и вопросам морали, имеет право пересматривать суждения своих предшественников и даже защищать противоположную точку зрения.

    После этой речи вскочил в запальчивости брат Иероним, епископ Каффский, с бородою, трясущейся от яростного гнева, хотя выступление, судя по всему, замышлялось как примирительное. Он начал с рассуждения, которое показалось мне не вполне ясным. «Все, что я намерен выложить святому отцу, вкупе с собою самим, говорящим все это, я не побоюсь хоть сейчас поручить его компетенции, поскольку действительно считаю Иоанна наместником Христовым и за это убеждение я пострадал, томясь в плену у сарацин. Поэтому начну с примера, приводимого одним великим доктором насчет диспута, который завязался однажды среди неких монахов, на предмет: кто был отцом Мельхиседека. О чем аббат Копес, будучи спрошен, стукнул себя по голове и сказал: „Горе тебе, Копес, за то, что всегда доискиваешься того, что Господь заказывает тебе искать, и не ищешь того, что он приказывает“. Так вот, из этого примера явственно вытекает, что не следует сомневаться в том, что Христос и Пресвятая Дева не имели никакой собственности, ни раздельной, ни совокупной, и это настолько несомненно, что даже несомненнее того, что Христос был в одно и то же время и богом, и человеком, хотя для меня и несомненно, что всякий отрицающий первую очевидность станет затем отрицать и вторую!»

    Каффа победоносно огляделся, а Вильгельм возвел очи к небу. Подозреваю, что силлогизм Иеронима показался ему небезупречным, и я не стал бы спорить с этой оценкой; однако еще более уязвимым представилось мне кипуче и бестолковое выступление брата Иоанна Дальбены, который сказал, что тот, кто доказывает что-то там насчет бедности Христа, доказывает только то, что и так видно (или и так не видно) самому простому глазу, в то время как при выяснении вопроса о его человечности или божественности возникает такой фактор, как вера, и поэтому два вышеуказанных понятия никак не могут быть уравнены; Иероним, отвечая, проявил больше остроумия, чем его противник.

    «Я так не думаю, дражайший собрат, — сказал он, — и мне, наоборот, кажется справедливым как раз обратное утверждение, потому что во всех евангелиях отмечается, что Христос был человеком и ел, и пил как человек, а в то же время через посредство нагляднейших сотворенных Христом чудес доказывается, что он был в такой же мере и богом, и все это прямо-таки бросается в глаза!»

    «Колдуны и волшебники тоже творили чудеса», — веско промолвил Дальбена.

    «Да, — парировал Иероним, — но при помощи магии. Ты что, собираешься уравнять чудеса Иисуса с чудесами колдунов?» Собрание возмущенно зашумело. «И наконец, — продолжал Иероним, уже чувствовавший себя почти победителем, — его милости кардиналу Поджеттскому заблагорассудилось объявить еретическим положение о бедности Христовой, а между тем именно на этом и ни на каком ином положении основывается правило такого ордена, как францисканский, знаменитого тем, что не существует ни одной страны мира, куда бы не устремлялись его сыны, проповедуя и проливая свою кровь бессчетно, от самого Марокко и до самой Индии!»

    «Блаженная душа святого Петра Испанского, — пробормотал Вильгельм. — Спаси и помилуй нас».

    «Возлюбленный брат, — завизжал тогда Дальбена, делая шаг вперед. — Рассказывай сколько хочешь о крови своих собратьев, но только не забывай, что нисколько не меньшие жертвы понесли и приверженники других орденов!»

    «При всем моем уважении к его милости кардиналу, — выкрикнул Иероним, — ни один доминиканец не лишился жизни от рук неверных, в то время как только в мою бытность девятерым миноритам пришлось принять мученичество!»

    Пылая лицом, приподнялся с места доминиканец, епископ Альбореа. «Если на то пошло, лично я могу доказать, что задолго до того, как минориты попали в Татарию, папа Иннокентий направил туда трех доминиканцев!»

    «Вот как? — хмыкнул Иероним. — Однако я точно знаю, что минориты в Татарии уже восемьдесят лет и возвели там сорок христианских храмов по всей стране, в то время как доминиканцы имеют только пять резиденций у самого побережья, и всех-то их вместе там от силы пятнадцать человек! И этим вопрос решается!»

    «Нет, никакой вопрос не решается! — заорал в ответ Альбореа. — Потому что эти минориты плодят еретиков-голодранцев, точно суки, плодящие щенков, и везде суются со своими заслугами, и тычут всем в нос своих мучеников, а сами имеют совсем неплохие церкви, добротные одежды, и покупают и продают точно так же, как все прочие священнослужители!»

    «Нет уж, сударь вы мой, не так, — отвечал, тряся пальцем, Иероним. — Они-то сами ничего не продают и ничего не покупают, а прибегают к посредничеству прокураторов апостольского престола, и прокураторы выступают владельцами, в то время как минориты — только пользователями!»

    «О-о, неужели! — осклабился Альбореа. — А сколько добра лично ты купил и спустил безо всякой помощи прокураторов? У меня есть данные о кое-каких имениях, которые…»

    «Если я что-то сделал неправильно, — поспешно перебил Иероним, — это не имеет никакого отношения к ордену, а только к моей собственной слабости».

    «Но достопочтенные собратья, — вмешался в их разговор Аббон, — наша проблема не в том, бедны ли минориты, а в том, беден ли был Господь наш Иисус Христос».

    «И все-таки, — снова послышался голос Иеронима, — наша проблема не в том, бедны ли минориты, а в том, беден ли был Господь наш Иисус Христос».

    «Святой Франциск, защити своих бедных детей», — безнадежно проговорил Вильгельм.

    «Вот этот довод, — продолжал Иероним. — Жители Востока и Греции, лучше нас изучившие творения святых отцов, твердо стоят на том, что Христос был беден. А если уж эти еретики, эти раскольники столь явственно утверждают столь явственную истину, мы что же — хотим перещеголять их в ереси и раскольничестве, отрицая эту истину? Да жители Востока, когда бы услыхали, как некоторые из нас проповедуют против этой истины, — тут же побили бы камнями!»

    «Что ты несешь, — выкрикнул Альбореа. — Почему тогда они не побивают доминиканцев, проповедующих против этого?»

    «Доминиканцев? Да потому, что ни одного доминиканца в тех краях никто не видел!»

    Альбореа, полиловев от злобы, заявил, что этот брат Иероним пробыл в Греции от силы пятнадцать лет, а вот он живет там чуть ли не с детства. Иероним отвечал, что этот доминиканец Альбореа, возможно, и заезжал в Грецию, но ради того, чтобы роскошествовать в епископских дворцах, а он, францисканец, пробыл там не пятнадцать, а ровнехонько двадцать два года и проповедовал в Константинополе, перед самим императором. Тогда Альбореа, исчерпавший все доводы, вознамерился пересечь пространство, отделявшее его от миноритских скамей, выражая громким голосом и в таких словах, которые я не отважусь ныне привести, решительное намерение выщипать бороду Каффскому епископу, в мужественности которого он сомневается и которого, следуя логике возмездия, желает наказать, употребив эту самую бороду наподобие розги.

    Другие минориты кинулись к собрату и стеной встали вокруг него; авиньонцы предпочли прийти на помощь доминиканцу, и воспоследовала (Господи, сжалься над достовернейшими из твоих сыновей!) такая свалка, что Аббат и кардинал не могли даже докричаться до воюющих. В сумятице битвы минориты и доминиканцы обращались друг к другу с таким недружелюбием, как будто и те, и другие воображали себя христианами, сражающимися против мавров. На местах оставались только двое: с одной стороны стола Вильгельм Баскервильский, с другой — Бернард из Ги. Вильгельм казался удрученным, а Бернард радостным, если, конечно, о радости могла свидетельствовать бледная улыбка, наморщившая губы инквизитора.

    «А что, нет лучших аргументов, — спросил я у учителя в то время, как Альборса тянулся к бороде епископа Каффского, а прочие его удерживали, — чтобы доказать или опровергнуть бедность Христа?»

    «Но ведь это бессребреничество с равным успехом можно и доказать и опровергнуть, милый мой Адсон, — отвечал Вильгельм, — поскольку совершенно невозможно установить из текстов евангелий, считал ли Христос своей собственностью, и если считал, то в какой степени, ту тунику, которую носил на себе, а износив — вероятно, выбрасывал. К тому же, если угодно, Фома Аквинский рассуждает о собственности решительнее, нежели мы, минориты. Мы говорим: ничем не владеем и всем пользуемся. Он же говорит: считайте, что владеете всем. Но только ради того, что если кому-нибудь понадобится то, чем вы владеете, вы дадите это ему — и не по вашему благоусмотрению, а по обязанности. Однако вопрос не в том, был ли Христос беден, а в том, должна ли бедной быть церковь. А бедность применительно к церкви не означает — владеть ли ей каким-либо дворцом или нет. Вопрос в другом: вправе ли она диктовать свою волю земным владыкам?»

    «Так вот почему, — сказал я, — император так поддерживает рассуждения миноритов о бедности?»

    «Ну конечно. Минориты участвуют в императорской игре против папы. Но для Марсилия и для меня игра, которая ведется, — двойная. И мы хотели бы, чтобы императорская игра способствовала нашей и послужила бы нашей идее человечного правления».

    «А вы скажете это, когда будете выступать?»

    «С одной стороны, если бы я сказал это, я исполнил бы задание, полученное мною: выразить мнение имперских богословов. С другой стороны, сказавши это, я провалю задание, поскольку смысл его — облегчить проведение второй, авиньонской, встречи. А я не думаю, чтобы Иоанн пожелал, чтоб я явился в Авиньон говорить о подобных вещах».

    «И что теперь?»

    «И теперь то, что я во власти двух противонаправленных стремлений, подобно ослу, не знающему, который из двух мешков сена предпочесть. Дело в том, что перемены еще не назрели. Марсилий уповает на какие-то мгновения метаморфозы… Между тем Людовик ничем не лучше, своих предшественников, хотя в данный момент он — единственная наша опора в борьбе с такими ничтожествами, как Иоанн. Наверное, мне придется говорить. Если только эта парочка сейчас друг друга не придушит. В любом случае ты, Адсон, давай пиши. Пусть сохранится хоть какой-то след того, что сейчас происходит».

    «А Михаил?»

    «Боюсь, он напрасно теряет время. Кардиналу отлично известно, что папа не заинтересован в примирении. Бернард Ги знает, что его задача — сорвать эту встречу. А Михаил знает, что поедет в Авиньон на любых условиях, так как не может допустить, чтобы орден потерял последнюю связь с папой. И рискнет жизнью».

    Пока мы беседовали — не знаю, правда, как нам удавалось расслышать друг друга, — диспут достиг кульминации. Вмешались лучники, повинуясь приказу Бернарда Ги, и выстроились посредине залы, препятствуя двум шеренгам прийти в решающее соприкосновение. Но нападающие и обороняющиеся, находясь по разные стороны крепостной стены, осыпали друг друга попреками и ругательствами, которые я смогу привести лишь выборочно и без всякой надежды установить в отдельных случаях авторство, ибо необходимо учитывать, что все эти выступления произносились не по очереди — как протекала бы подобная дискуссия у меня на родине, — а по южному обыкновению: таким образом, что каждое высказывание накатывалось на предыдущее, как волны бушующего моря.

    «В Евангелии сказано, что Христос имел кошелек!»

    «Уймись ты со своим кошельком, который вы малюете даже на распятиях! Ты что думаешь — по какой причине Господь Бог, будучи в Иерусалиме, каждый вечер возвращался в Вифанию?»

    «Если Господь Бог предпочитал ночевать в Вифании, это его дело! Ты что, будешь указывать, где ему ночевать?»

    «Нет, я не буду указывать, старый козел! Но имей в виду: Господь Бог возвращался в Вифанию потому, что у него не было денег заплатить за гостиницу в Иерусалиме!»

    «Сам ты козел, Бонаграция! А чем, по-твоему, питался Господь Бог в Иерусалиме?»

    «Ты что, считаешь, что если лошадь берет от хозяина корм, чтоб не умереть с голоду, — этот корм ее имущество?»

    «Ага! Ты сравнил Христа с лошадью!»

    «Нет, это ты сравнил Христа с продажными прелатами, которые кишат у вас при дворе, как в навозной куче!»

    «Вот как? А сколько раз папская курия впутывалась в судебные процессы, чтобы вызволять ваше собственное добро?»

    «Церковное добро, а не наше собственное! Мы им только пользуемся!»

    «Пользуетесь, чтобы объедаться, чтобы обставлять ваши роскошные храмы золотыми статуями! Ах, лицемеры, вместилища беззаконий, гробы повапленные, клоаки разврата! Вам прекрасно известно, что милосердие, а вовсе не бедность — главный принцип праведной жизни!»

    «Это сказал ваш прожора Фома Аквинский!»

    «Ты, кощун! Думай что мелешь! Тот, кого ты назвал прожорой, — канонизованный святой, почитаемый римской церковью!»

    «Фу-ты, ну-ты! Канонизованный святой! Да Иоанн его канонизовал, чтоб насолить францисканцам! Ваш папа не имеет права назначать святых, потому что сам он еретик! И вообще ересиарх!»

    «Эту песенку мы не впервые слышим! Поете под дудку баварского чучела, повторяете то же, что он тявкал в Саксенгаузене с подсказки вашего Убертина!»

    «Выбирай выражения, ты, свинья, отродье Вавилонской курвы и всех прочих шлюх! Всем известно, что в тот год Убертин был не при императоре, а как раз в вашем Авиньоне, на службе у кардинала Орсини, и папа даже посылал его с поручением в Арагон!»

    «Знаем, знаем, как он терся со своим обетом бедности у стола кардинала! Точно так же как теперь околачивается в самом богатом аббатстве на полуострове! Убертин, а если тебя там не было, скажи, кто подсунул Людовику твои писания?»

    «Что я, виноват, если Людовик использовал мои писания? Конечно, твои он не использует, поскольку ты неграмотный!»

    «Кто, я неграмотный? А ваш Франциск был грамотный, что разговаривал только с курицами?»

    «Святотатство!»

    «Это ты святотатствовал, полубратский потаскун!»

    «Никогда я не был потаскуном, и ты это знаешь!»

    «А кем ты был со своими полубратьями, когда залезал в кровать Клары Монтефалькской?»

    «Разрази и убей тебя Господь! Я в те времена был инквизитором, а Клара уже и тогда вся благоухала святостью!»

    «Клара-то благоухала, да ты не к тем запахам принюхивался, когда читал утреню монашенкам!»

    «Говори, говори, гнев Господен все равно тебя постигнет, как постигнет и твоего хозяина, пригревшего двух отъявленных еретиков — остгота Экгарта и английского чернокнижника, которого вы зовете Бранусертоном!»

    «Достопочтенные братья, достопочтенные братья!» — взывали кардинал Бертран и Аббат.
    1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   32

    Коьрта
    Контакты

        Главная страница


    Умберто Эко Имя розы От переводчика